Авторизация

Некоторые разделы сайта доступны только для авторизованных пользователей.



Надеюсь, информация, представленная здесь, окажется интересной и полезной. Приятного пребывания! Спасибо за визит.

Социальные сети

Баннер
Баннер
Баннер
Баннер
Баннер

Сервисы

Баннер
Баннер
Баннер
Баннер
Баннер
Баннер
ПУТЕШЕСТВИЕ НАПУГАННЫХ МЫШЕЙ. Импровизация. Печать E-mail
Родственники - Федор Юрьевич Самарин
Автор: Федор Самарин   
25.02.2011 20:01
Мученичество и таинственное исчезновение инфанта Апполинария, не отужинавшего в «Гарданне», но впавшего в «Пруд в Аннеси» и испытавшего порочную страсть к «Старухе с четками» г-на Поля Сезанна, в свою очередь простудившегося 15 октября 1906 года во время грозы в Ловэ. (И памяти Билли Холидэй, которой не нашлось пристанища, несмотря на то, что она хотела сейчас или никогда).

***

Иногда по вечерам, когда надоедало листать самоучитель испанского и рассматривать золотистое кружево на выпуклых боках фамильного чайника, он (да будет он Апполинарий, с двумя лишними «п», однако ж, «л» у него, зато, изымем) записывал обрывки воспоминаний. В разные блокноты (таков был противоречивый нрав его), чтобы не обнаруживать одиночества. Потому что настоящее воспоминание (такова мысль его) – это то, на что не хватило мужества. Или подлости. Или любви.

В блокнотах же, благородные синьоры, было нечто разрозненное, но силен эпиграф в одном из них (с Чипом и Дэйлом на обложке): «Существуют три общих закона: закон естественный, закон писаный и закон благодати».

А под ним человечек в цилиндре и с длинными закрученными усами.

И это все, что осталось от него. Мужчины с чайником, но с одной лишней «п» и, увы, недостающей «л». Впрочем, этого, и не только этого он теперь лишен, ибо познал закон третий, однако, никто не скажет, обрел ли он совершенство, а если обрел, то, скажите, зачем ему там шлем и симитара?..

1.
... Ворон прицелился, запрокинул бородатую голову и рубанул коротким пиратским ударом точно в основание черепа. Крыса заверещала, перевернулась на спину, выставив розовые когтистые лапки.

Да. Случайные слова, догадки, мыслишки, полые и хитрые как идиотические мазки дрессированной обезьяны вспыхивают иногда раскаленным концом папиросы (именно папиросы, марки «Волна») в темноте сырого подъезда.
Крошки осыпаются на дырявые доски, и уже не так пахнет мышами и разграбленным позапрошлым веком. По хлебным крошкам несчастные сироты довольно часто находили дорогу домой...
...но это было давно, когда Фридрих еще не повелел вырубить заповедные дубовые рощи.

Моду эту, в силу различных причин, потом несколько раз подхватывали в разных частях света, но только в нашей части человечество, упразднив себя, за это внезапно возлюбило самого Фридриха. А, возлюбив, светло и радостно вырубило вообще все заповедное, дабы не мешало узреть далекие зарницы и первые движения Великой Биомеханики.

Поэтому-то, говорят, и поныне никто не ведает, в каком краю находится Лукоморье, верно ли, что торчит там с-под земли, означая пуп, камень-Алатарь, и шумит ли над ним под ветрами морскими, склоняясь, вечнозеленый дуб...

А к дубу, говорят, будто бы в наказание за искусство провидеть, был намертво прикован цепью мыслящий кот.

Ну, и, не будем ханжами.

Не будем.

И то, и иное на хлеб нынче не намажешь, и нет ничего плоского и пошлого (разве что вы потомок Лещинских) вот в этом жесте все еще подающего надежды, но уже разочарованного Буратино.

Кроме того, жесты, согласно последней редакции Гражданского кодекса, отныне считаются неотъемлемым правом гражданина, и даже поощряются в установленных законом рамках.

Взгляните, благородные синьоры! Жест архаичен и прост. Барин кормит личных водоплавающих. Сам же он в самой середине ажурного мостика, выгнутого, как бровь.

Кормит, размышляя над процессом совокупления русалки с мельничным жерновом, за которыми подглядывает избушка на курьих ножках. Или над рассказом Мураками «Исчезновение слона», к тому времени еще не написанного.

За кадром, допустим, сипит саксофон. Альт. «Stardust», хотя там, кажется, тенор. Что не важно, потому что господин с мольбертом, простудившийся во время грозы, первым пригубил джаз всего лишь из ничего, всего лишь изрезав губы двумя увечными «z», и голос каждой был как соитие шмелей в листве платанов зыбкой, старой Гарданны.

... и лебеди (пусть мелкие жирные утки чуть-чуть побудут лебедями) очень в тему, художественно очень, под первый эпизод, с чавканьем выстригают с металлической водяной пленки хлебную плоть.

На затылке черный картуз с пуговкой и мягкое, один конец вдоль пальто, другой на левом плече, бордовое, в частую клетку, буржуазное кашне вокруг шеи.

А «Волну» курила бабуля: сидела на корточках, по-зэковски, перед чугунной дверцей, а за нею жаркое рыжее пламя, а в пламени: она с дочкой возле гипсовой сисястой пионерки с горном, надпись синим химическим карандашом: «Арзни», 1939 год, губы нарисованы, колечко на лбу, акрошкёры.

Бабуля нисколько не стеснялась наколки между большим и указательным пальцами: «СЛОН», наигрывала на пианино соло из «Люби меня или оставь», пространно анализировала Глена Миллера и Утесова и знала подлинную историю создания «Веселых ребят». Как оказалось, очень, очень не весёлую...

О, жизнь... Голодные кряквы, избивая друг друга крыльями, обрушились на веснушчатую пресную лепешку. Однажды он видел, как вырывают друг у друга куски мяса из груди и шеи чайки, сваливаясь целыми стаями на один-единственный пакет с разбухшими кукурузными хлопьями, выплюнутый морем на замусоренный песок.
... Но, по крайней мере, альт! Хорош. Такой, слегка грассирующий. И к нему мандариновые клены – тоже хороши: пятерни на клавишах. Дай пять, Господи. Дай пять, «Take five», Дэйв Брубек. (Или держи пять? или – ни пяди?..). Можно каждый день крошить в воду хрустящую корку и утешаться тем, что, зато, остался цел, никому не вышиб мозги, сохранил нажитое, не проснулся с ощущением преступления, и хворобы; не полетел с моста головою вниз, не...

Можно. Только жить нечем. Потому что Бог мытарей, блудниц и горьких пьяниц устал, приморился и повернулся на другой бок.

К Сириусу лицом.

В конце концов, Он, очень давно, придумал правила игры. И даже поменял их. И еще раз. И еще. Не хотите – не надо. Сколько ж можно.

А уж как импровизировал. Был и столбом огненным, и завет заключил, радугу роскошную поставил, и мимо проходил, на одних пророков сколько потратился. Толку-то...

Ворон покосился на утиную суету, поволок ондатру вверх по дамбе, в заросли припорошенных инеем ив. Физиономия Неба на этот раз оказалась горностаевой. С алым подбоем.

Осень. Октябрьские иды...

Лед на тротуаре, тонкий, бледный, будто молодая кожа на огнестрельных ранах.

Недалеко от фонтана Каналетас, может быть, на Ла Рамбла, в глубине улицы Перичол в этот час наверняка пьют херес и мансанилью, угощают друг друга острыми кровяными сардельками, только что снятыми с вертела, душистой ветчиной из Уэски, сеутским кускусом из ягненка, толстыми оранжевыми креветками; млеют на узких старинных улочках и крошечных площадях, стиснутых триумфальными арками, соборами, часовнями, церквями, переплавленными из мечетей, чересчур нарядными, экзальтированными и вместе торжественными, как высокий черепаховый гребень в смоляных кудрях зрелой и опасной горянки из Алькала-ла-Реаль. Пальмы, жакаранды, бугенвиллии, раскаленные апельсины, печальные кипарисы в хороводе приземисто-пепельных олив, плакаты с изображениями высокомерных быков и модных тореадоров, лабиринты старинных еврейских кварталов, арабские минареты с колоколами и евангельскими аллегориями, мост Изабеллы Второй, монастырь Педральбес, Пласа дель Рей с конной статуей графа Рамона Беренгера там, на севере, и Порт Вель, в котором Колумб провожает корабли, яхты, барки, шхуны с высокой пышной колонны, простирая руку в сторону изумрудной бесконечности.

...Срединные числа восьмого месяца. Люди придумали время и числа для того, чтобы не потеряться на этом свете, и придать себе хоть какой-нибудь смысл.
Над Авернским озером, завершая круг, в это же самое время две тысячи лет назад уже задохнулся и умер первый коршун.

По озеру Авернскому с мольбертом на плече, опираясь мятными пятками о гладь, шествует и, шествуя, улыбается, молодой и очень живой Коулмэн Хокинс. Ворон на плече его, а под мышкой мельничный жернов, и черный мундштук свисает с губ, ибо он потомок и предок всех подлинных, истинных римлян. Тех, что прорубали прямые как меч, дороги в Альпах. Тех, что оседлали ветер борей, тех, что растягивали мир как акушер, принимающий роды. Еще было Эней имя ему, ибо взошел он от Илиона в окрестности Тибра, сел о семи холмах – и от этих семи получились семь нот и семь цветов...

И коршун задохнулся от красоты и умер, не в силах пережить голубые небеса над озером, и пал в распахнутые ладони девушки из Ипонемы.
А дома в ванной сохнут на батарее наивные трусики: штандарт, обозначающий победу, захват и присоединение новой территории. Тоже голубые... нет, голубенькие.
В такие полнолунные дни этот предмет запросто может стать краеугольным камнем какой-нибудь значительной мысли, которая заставит конспирировать, возможно, приведет на баррикады, но, скорее всего, усадит перед стаканом и отразится в нем неопознанным восклицательным знаком. (Додумать, додумать и придать форму).

*****
Далее. С фразы «О, жизнь...»

Когда устойчивое материальное положение, то любовь (вы понимаете, что я хочу сказать?) это как перечитывать любимую книжку. С приключениями и картинками. Там всегда страдания, ревность, бриллианты, интриги, отравленные кинжалы, коварства и хочется плакать. Но к определенному сроку человек грузнеет, обрастает памятью, правилами, убеждениями, но, самое главное, страхом все это потерять. С этим багажом, хорошо упакованным, где даже привычка всегда ставить зубную щетку в пластмассовый стаканчик щетиною вниз имеет свое значение, человек готовится сойти на конечной остановке своего 66-го маршрута.
Апполинарий представил, было, себе свою участь, (в политических статьях пишут: незавидную), но из чего ж выбирать? зубочистка, которая на своем месте – это почти государство. Это уже традиция, устои. Потом возникнут крепостные стены и неприступные башни. Народные праздники. Потянутся туристы. А белье на батарее – первый камень на меже.
Зато у кого еще такая роскошная женщина?

Взгляни, Апполинарий: арагонская грандесса. С гербом и привилегиями. Но повадки у нее обыкновенные...и ноги суховаты, согласись. Чего, собственно, добивается всякая женщина? чтобы настоящий мужчина оказался и не мужчина вовсе. Не идальго. Не орел-аквила, гордо венчающий передовой легион, а маленькая сопливая девочка, озабоченная тем, чтобы составить о себе какое-нибудь мнение. Потому что об этом хорошо рассказывать по телефону. Подругам. Очень несчастным. Под лепет трубы Криса Ботти («If I Loved You»).

Это надо понимать. (Интересно: что советует по этому поводу Гражданский кодекс?).

-- Н-да! И коршун пролетел, а все равно получается сплетня.
... и стряхнул с ладоней последние крошки. ***
... И далее, о крестах и понимании.
С прорастанием на икрах мелких лиловых луковиц и застенчивой привязанностью к желтым пуговкам феназепама обнаруживается дефицит вечных ценностей. Стакан наполовину пуст, хочется в музеи и филармонию. Рахманинов манит. А после Рахманинова, как моря после Волги, как хамона в таверне после устриц в Царском Селе, обязательно хочется джаза. Бен Уэбстер, Лестер Янг, Стен Гетц, Билл Эванс, «Апрель в Париже»...

После тщательно распланированных осад и засад с использованием множества троянских коней (импровизация угасает...) хочется дорогой теплый плед и новые зимние сапоги. Немецкие. На низком каблуке. Мягкие. И юбку кожаную. Длинную. И белую фетровую шляпку с горным хрусталем над бровью. (Последняя фраза, на самом кончике которой «Амелия» Хэрби Хэнкока: многоточием).
Что бывает после джаза? Билли Холидэй исчезла вообще в сорок четыре года: после джаза не бывает ничего.

Только люби, или оставь меня где-нибудь осенью в Нью-Йорке, или на полдороги из Чикаго в Лос-Анджелес, или на перекрестке Троицкой и Рождественской, возле бывшего Дома политического просвещения, или рядом с Бироновыми конюшнями, а не то на Госпитальном валу, чтобы пешком дошагать до готических шпилей и пения органа...

... Но, допустим, кое-как добравшись до берега после кораблекрушения (будем великодушны), что делает свободная женщина? свободная женщина постепенно утрачивает образ аристократки с туманной философией и историей Золушки.

На свет появляется, вылупляется, как тварь из кокона, озлобленное и жадное существо со складками вдоль носа и черепашьей кожей на шее. Оно из последних сил цепляется за то, что осталось от жизни, за свой ридикюль с привычками, правилами, приметами, обидами и разочарованьями.

Было видение, трепет был, губы по ночам кусал, и вроде даже стихами, уж было, думать начал, а теперь старое, сварливое, глупое мясо. Билли это понимала...

Однако, о Апполинарий! Вы слышите меня, Апполинарий? пока что кабальеро еще пьет свой херес и кайпиринью под свисающими с потолка гирляндами копченых колбас, о Апполинарий! в уютном кабачке с видом на бухту Альхесирас; утки насыщаются импортной лепешкой и ворон делает запасы, готовясь к зиме, в последние годы очень сомнительной, ненадежной, болезненно-дождливой. Троянцы возлежат за овечьим сыром, оливками и печеными перепелами, Бен Уэбстер ведет без пауз, а в ванной на батарее сохнут тонкие шелковые трусики. До поминальных (иль праздничных, возможно: кому и смерть подруга...) астр, о Апполинарий, еще далеко.

И, наконец, еще далее. (Записать в блокнот и вставить куда-нибудь, потому что от этого зависит судьба цивилизации).
Обыкновенный шелковый пустяк, синьоры! Опасная вещь. У всех и всегда случаются трагедии, провалы в никуда, когда кажется, что вот эта последняя волна не убьет, а вынесет на своем соленом хребте куда-то в ослепительно-свежую, как только что купленная голландская скатерть, жизнь.
Тина, грязь, гнилые водоросли, пустые банки из-под пива, разноцветные презервативы, выеденные изнутри раковины гребешков и наутилусов, сломанные лыжные палки, обложка французского журнала, огрызки яблок, банановая кожура, обрывки сетей, детские резиновые ласты, щепки и черепа больших и маленьких рыб обрушатся потом.
И только потом, простуженным ноябрьским утром, когда за стеклом желтые оспины далеких фонарей будут вибрировать на перечеркнутом полотне безысходного как старость дождя, вспомнятся легкомысленные кудри искристой волны и трогательная бежевая снасть в сверкающих пузырьках пены. (И это тоже записать.).

2.

– Я родился спустя ровно тысячу девятьсот пятьдесят семь лет после странствующего раввина из Назарета. Обыкновенным способом. Разница только в том, что меня, в отличие от него, не ввели в курс дела...

... и не успел погрузиться в эту печальную, и кем ни попадя исхоженную, и ставшую лицемерной, но когда-то, видимо, довольно мятежную мысль. Будто кто-то хлопнул по плечу над писсуаром. Будто с горы Елеонской призвал Бога, а в ответ из-за камня вылез раскрасневшийся мужичонка со спущенными штанами.

Видимо, идиотическая привычка вслух беседовать с окончательным предметом из наследственного (московской фарфоровой фабрики г-на Гарснера) сервиза.

(А еще потому, что выперло откуда-то, и расселось, развалилось, раскорячилось подоткнув подол, как баба с петрушкой в подземном переходе, вот что:

«Дирекция ни в коем случае не отвечает за пропажу вещей,

равно как и самого заключенного»).

Кожа на затылке натянулась, голова по-черепашьи нырнула между плеч, как в панцирь, в колючий засаленный шарф. При этом исчезли черты лица, так, что сказать наверное, каков был человек в картузе и с одной лишней «п», мы не можем, благородные синьоры...

Эхо стелилось над водой, аккуратно цитируя малейшие оттенки интонации.
– Оригинально. Здесь, стало быть, источникам принято скармливать опресноки! Вы не находите, что в гирляндах из роз все-таки больше чувственности, м-м? А вот еще: венок из цветков граната. Или вот этот расфуфыренный фонтан с могучими женщинами... Цветы и плоды. Тихий ужас, но мастер, надо полагать, все-таки очень старался. Их же учат чему-то, вы не находите? Однако, слава Богу, не дошла мода на фонтаны, которые, знаете, прямо из середины водоемов. Этакая, вообразите, бессовестная струя! Будто дурак пива напился...
Северное сияние. Мерцанье совершенных гранул. Беда всегда дает о себе знать вот этими сполохами, словно кто-то заиграл на колоссальном органе, а звук застыл на ледниках Гальхёпигген и над Согне-Фьордом... Начала, зачины, нервные узлы ситуаций, от которых источается мускусный запах тревоги: за спиной, на расстоянии вытянутой руки, стоял человек.
– А что, юноша, не пора ли, к примеру, водки выпить?

Вместо того чтобы произнести такие слова, какие обыкновенно выскакивают из русского человека в подобных случаях, Апполинарий вдруг ответил, что его зовут Апполинарий, а назвали так в честь одного великого художника, а двойное «п» получилось от не очень образованного папеньки. Правильно, конечно, Аполлинарий, с двумя «л». Ответил, и даже не успел удивиться.

-- Да? Это хорошо. Когда у человека есть одна лишняя буква, но не в том месте, где положено – это интересно. Это нарушает канон. Это почти порочно, а людей всегда притягивают чужие пороки, ибо порок суть источник искусства, а всякое искусство, осознавая свою глубокую порочность, взывает к преодолению порока, не в силах его преодолеть. Поэтому искусство необходимо и неслучайно, как неслучайна литера не на том месте в вашем имени. И первый тост, следственно, в глубоком молчании, будет за вашего папеньку. Он нарушил канон, возможно, не подозревая, что нарушил, но именно так и развивается, к примеру, живой язык. Или даже целая цивилизация...
Человек был одет в короткое пальто в багрово-черную мелкую клетку, на голове – тирольская шляпа с нарядным фазаньим перышком; лакированные ботинки с латунными скобами на круглых носах и расклешенные джинсы. А еще он слегка опирался на тонкую трость из какого-то африканского дерева с мельхиоровым набалдашником в виде эллинского сфинкса: женские груди, закрученные крылья, львиное туловище с двумя лицами: одно на затылке...

-- Взгляните на тех, кто написан правильно! Что видите вы? Вы видите общество и общественность, нечто плоское и... Но вы не встретите... Хотя, ну его к бесу... Полагаю, у вас, сударь, равно как и у меня, возникли обстоятельства.
Человек снял с правой руки короткую желтую, будто лаком покрытую, кожаную перчатку с бронзовой застежкой на запястье, достал из внутреннего кармана пальто окурок сигары, длинную стальную зажигалку, на которой была изображена Эйфелева башня и, выпустив через ноздри первую струю сладковатого дыма, повторил:

-- Обстоятельства.
– А?

-- Скажите девушки подружке вашей... Как вам, например, Тито Гоби? Перевод отвратительный... Что нежной страстью... Н-да. Хотите сигару, нет? Что-то взбрело мне сегодня, бес его знает, выглядеть с сигарой. Это не пошло, это арт-нуво... Кстати, раз уж я здесь оказался. Пия водку, всякому русскому человеку положено не просто вести беседу, а расщеплять ядро души. Так вот, как вы ощущаете обстоятельство по природе своей? Сможете сформулировать, так сказать, пешком? или вам непременно нужна рисовая бумага, чай с лимоном в подстаканнике и большая зеленая лампа?
Вопрос из глубины партера в совершенно пустой театральной зале, плоской, как мат. Подагра Казановы, рубиновый полумрак, пар изо рта, гнутое по-венски кресло, укрытое тяжелым пледом, а под пледом он сам в своем последнем возрасте. Оркестр перебирает случайные звуки, треугольные плечи над скелетами пустых пюпитров, Марина с глазами Снежной королевы, в мерцающем воздухе над сценой кружат мохнатые снежные хлопья, и зрителей уже не будет, потому что каждый отвечает на последние вопросы в одиночестве.
– Обстоятельство это то, что нуждается в объяснении. А нынче объясняться опасно...
– Инстинкт оправдания, значит. Объяснить-то, сударь, можно все, даже объяснение. Объяснить, значит, оправдать – в ту или другую сторону. Если русский человек разучиться объясняться, он перестанет быть: а к этому и идет. И за это мы тоже выпьем. Потому что очень скоро этот инстинкт станет нашим историческим достоянием, то есть, мы сами этим достоянием и станем. Как развалины княжеских усадеб, в которых долгое время варили макароны и содержали душевнобольных.

Человек старинным московским жестом окинул рукою пруд, павильон, голый лес, начинавшийся за чугунной изгородью, состоявшей из переплетения пятиконечных звезд, дубовых листьев, серпов и молотов. Не завершив круг, назидательно поднял к небу сигару, зажатую между большим и указательным пальцем. На дорогую кожу посыпалась крупная раскаленная крошка.
— Нос чешется -- к дождю, баба с порожними ведрами -- к несчастью, а если девка в Сочельник засунет седалище голое в печку да помнет, понимаете, потискает ее за это дело мохнатой лапой домовой, значит, к женитьбе...
-- К замужеству. С вашего позволения.

-- ...хотя обстоятельства, с точки зрения, допустим, немца, -- продолжил человек,-- это когда кто-нибудь не доделывает дела. Небрежность по глупости, следовательно, долги. Словом то, что может напомнить о себе в любой момент. И взорваться. Как спящий вулкан где-нибудь рядом с горой Мак-Кинли.
– Почему Мак-Кинли? Этна звучит не так безнадежно....
– Аляска! Снежное безмолвие, борьба Бога с Иаковом, Джек Лондон и все такое. Этна – там хорошее вино, и, знаете, продают такие фигурки, вырезанные из лавы... Короче говоря, обстоятельства — это дурная привычка, сударь. Как, прошу прощения, онанизм. А я в электричество верю. Вон, видите? Там, за поворотом. Видите, нет?.. «Бар «Диана»! А прежде называлось ненавязчиво: «Чебуречная». Влечет, манит, и мы сейчас, как бабочка к огню...

Со стороны павильона, развязно вихляясь из стороны в сторону, на мост кое-как взбиралась пролетка, запряженная большеголовой кобылой размером чуть крупнее гуся. На таких вот грустных пустяках монголы, однако, дошли до Вены.

Из ноздрей кобылы толчками вырывались круглые облачка пара и замерзали в высоком тумане, который неподвижно стоял над металлической водой, проткнутой перевернутым шпилем трехъярусного павильона с пышным гербом СССР вместо навершья.

Туман скрадывал акварельную линию дамбы, китайскую беседку в самом центре пруда, вишневую плоть деревьев и опрокидывался вверх, продолжаясь в низком неопрятном небе.
Пролетка оказалась старым «запорожцем» без крыши и была расписана масляными красками. Розы, виноградные листья, пчелы, бабочки-махаоны, крылатая русалка в сливочных облаках; купол мечети Аль-Акса на фоне портала церкви Санта Крус; цветная фотография Ольги Чеховой; кукла Барби в желтеньких колготках, первая полоса газеты «Ла Стампа»; профили Энгельса, канонизированного католиками Конфуция и утенка Дональда, вписанные в центр красного стяга: в левом верхнем углу, вместо серпа и молота, красовался сжатый кулак с возбужденным средним пальцем, а на пальце серебряное колечко, а по колечку -- черные детские пятки.

№ 96 (первая цифра перевернута, но нас не проведешь!); и на обыкновенном листке формата А-4: «В гараж».
Возница, молчаливая белобрысая эстонка в синей латиноамериканской вязаной шапочке, покачивая длинной бамбуковой удою с бронзовым набалдашником на конце, уставилась на Апполинария прокисшим чухонским взглядом. Широкие плечи, тяжелые скулы, водянистые глаза под скошенным лбом, огромные, цвета мороженой свинины, кисти рук и необъятная грудь, упакованная в расшитую оленями и еловыми шишками телогрейку. Во взгляде этом отражались мордовские керемети, тёмная богиня Анге-Паттяй, гранитные валуны на берегах стылых озер, каменные брюхатые бабы без лица с прижатыми к лобкам лапами, пообветренные йодом и солью аккуратные мызы, копченая на меду речная форель и навечно вбитая тевтонами дисциплина.
Возница шевельнулась, Апполинарий заметил, как зарделись ее маленькие, похожие на пельмени уши. Шапочку чухонка как бы невзначай сняла и сунула в карман телогрейки, уронив на плечи жиденькую, сомнительного цвета косицу.

-- До конечной довезете?

-- Семьдесят рублей.

-- А почему не спрашиваете, где конечная?

-- Но вы же платите семьдесят рублей.

... Кобыла поскользнулась, подковы взвизгнули по льду так, что заломило зубы. С тополей брызнула шайка воробьев, сделала два-три суматошных движения между елями и кустами боярышника и, наконец, опустилась на бетонную спину огромного быка, выкрашенного серебристой краской. Бык стоял на монументальном постаменте. Левая нога устремлена вперед как на египетских рельефах эпохи Древнего царства пятой династии; могучую шею венчала рогатая голова, лоб напряженно пересекала революционная складка.
Замысел, на вкус Апполинария, портили циклопические яйца.
Неожиданно лошадь, возница время от времени слегка подталкивала ее набалдашником трости, безо всякого «тпру!», стала прямо напротив этого плодоносного Аписа, изображение которого множилось в стеклянном фасаде стилизованного под поздний модерн павильона, обляпанного в разных местах гипсовыми пилястрами.

«Памятникам нелегко», сказал себе Апполинарий.

Надпись на плите перед постаментом была скромной, но торжественной: «Аркадий. Бык-производитель. Чемпион 1965 года».

Дворцы, дороги и изваяния (Апполинарию не чужды были изваянья) обречены на невероятную муку. Они нужны, чтобы утешить отчаяние оттого, что жизнь вдруг взяла – да и кончилась. Поэтому вокруг памятников особенный воздух, особенный ветер; людям нечего сказать, и мысли становятся далекими и замирают, прислушиваясь к самим себе.

Захрустел валежник... хруст валежника – глагол «бежать»; бежать есть упоение и смысл мысли (нота бене! непременно запомнить – и дома записать), а чтобы сбежать с последствиями, надобно непременно забронзоветь. Или забетониться.

Птицы-тройки давным-давно улетели на берега плодоносного, как Апис, Нила: притомились утопать по брюхо в талых снегах за сотни лет, умаялись. И оставили по себе туманный образ, обронзовевший трудами гениев.

Всяк подходит нынче, да трет бронзовый филей на счастье: даже академики...

В том и прелесть русской истории, что всегда найдется бронзовый филей...

... «Диана» была пустынна; справа от входа гипсовый фавн с крошечным пенисом, семь столов, с потолка аккуратные гирлянды фальшивого чеснока, а на стене за стойкой живопись: три толстых поющих грузина, в чекменях и с газырями, на синем лугу, а перед ними – гигантский карась с лицом Оскара Петерсона и античная чернофигурная амфора. Фигуры на ней, нагие, заняты музицированием на арфах и цитрах, а также побиванием друг друга кулаками.

3.

Жизнь представлялась (как и вам, благородные идальго) – представлялась она Апполинарию наизусть вызубренными правилами поведения в школе с продленным днем. Семь часов утра. Бриллиантовый пожар на ледяном окошке полупустого троллейбуса: хорошо и весело сделать пальцем круглую полынью и угадывать сквозь нее улицы, радуясь, что ехать еще долго, а бабушка чуть-чуть ворчит -- проспал, а она опоздает на работу.
Темно. Ночь закончится к концу первого урока. Желтые шары фонарей на чугунных стволах с закрученными перекладинами. Пахнет пастилой и апельсинами. Сугробы до второго этажа, сверкающий водопад сосулек, вкус которых до сих пор снится такими же темными, но теперь уже опасными ночами. Закутанная в серые пуховые платки тетка выбирает сдачу из огромного кармана, нашитого на несвежий медицинский халат. Пирожок горяч, сочится маслом, на варежках тают запутавшиеся льдинки, и пар изо рта поднимается столбиком, повторяя фигуры целого леса дымов поверх занесенных по самую крышу изб, уцелевших на главной улице.
Восторг необъяснимый. Мерцающая мгла над почерневшими за столетие бревнами и деревянными кружевами.
В школьной раздевалке на батарее корчатся фланелевые штаны, и очень хочется заболеть, чтобы сидеть у окошка с закутанным горлом и смотреть на пешеходов с высокими елками на плечах, и в животе просыпается усатый страх, оттого, что обязательно наступит такой год, когда ничего этого никогда больше не будет.
«Зона сейсмического молчания. Никто не знает, когда проснется Везувий и обуглится человеческая душа, заклейменная словами, выжженными когда-то перед побелевшими глазами Валтасара. Время покроется кусками обгоревшей пемзы; зимы и весны смешаются, скручиваясь в бесцветную космическую плоть. И рассеются, как колена Дана и Эфраима...»...

Красиво. Но можно короче.
Смятенность! Слово должно было быть торжественным, как миф, как коринфская колонна, и Апполинарий, наконец, подобрал нужное слово. Смятенность. Одинокий мраморный побег на крымском побережье. Цель очевидна, исход неизбежен, и только звезда по имени Бетельгейзе приемлет (чувствуете, как минорно, как мармеладно, как аквамариново звучит «приемлет»?) равнодушно.

Остальные заедают смятение философией, мантрами, искусством, случайными связями или просто пьют водку.

Хотя водку пить – это очень не просто. Для того чтобы правильно пить водку, нужно вдохновение, потребность мыслить мгновенно и безоглядно, необходимо отчаяние и стремление к тому, что находится за горизонтом, потому что только там необъятная радость, нечеловеческая любовь и отсутствие скорби.

Если определить момент крушения практически невозможно, надо тренировать чутье, изучая созвездия и туманности, ибо смятенность предваряет движение в глубинах души, которая покоится на своих собственных разломах в некой особой зоне: в зоне сейсмического молчания.

Люди, впрочем, определяют это вот как: «дурью маяться».

(Про разломы тоже хорошо: вставить senz'altro!).
Однажды летом, которое обрушилось как-то сразу после Нового года и мгновенного марта...

4.

В музыкалку они ходили вместе. Девочку звали, кажется, Ритой. Рита Шимановская. Рыженькая умница с двумя косичками и челкой над высоким лбом. Милен Демонжо («Три мушкетера» шестьдесят какого-то года, Франция). Только полненькая и влюбленная в Апполинария безответно: он в пятом классе увлекся Танькой Цимбал, гречанкой из знаменитой на весь город воровской фамилии.
Танька на все времена осталась самой потрясающей женщиной из всех, когда-либо встреченных Апполинарием, хотя Таньке тогда только-только исполнилось тринадцать. В школу она пошла с восьми лет. Высокая изящная брюнетка-второгодница с волнами тяжелых волос и цыганскими глазам: через десять лет ее будут называть Сара (Воэн): ах, как она пела «Печальную луну»!..
Про таких, как Танька, на малолетке складывали драматические баллады. «Где же ты, пацаночка, ой, в какой степи? Где же ты, отрада дорогая...». Полная противоположность Шимановской, отличнице, чистюле, угодившей в продленку по какому-то недоразумению. К тому же Танька никогда, даже в самые лютые морозы, не влезала в отвратительные рейтузы голубого, розового и еще какого-то мышиного, казенного цвета, на резинках, которые во всякое время года впивались в толстые ляжки Шимановской чуть выше колен, и темно-коричневая форма с трудом прикрывала это безобразие.
– А ты знаешь, что такое пиастры?
Ритка первой взобралась на огромную трубу, перекинутую через мутную речку, жуткий смрадный поток, не замерзавший даже в тридцатиградусные январи. Особый обычай, шик и традиция: пройтись по трубе и не плюхнуться в Кую. По мосту, согласно установившемуся порядку, полагалось переходить в обратную сторону. Берега речушки скрадывали густые камыши, населенные жирными лягушками. Сезоны любви у них были, как триумфальное шествие советской власти, когда массы выражают свой пролетарский восторг и победу над урожаем.
– Ну, Джон Сильвер, попугай, «йо-хо-хо!», да? Сокровище. Клад. Гастон Утиный Нос.
– А почему они пиастры, знаешь?

-- Потому что деньги.
– Пиастры это монеты, которые один король приказал сделать только один раз. Поэтому они такие драгоценные. Их все искали, но почти никто нашел.
– Откуда знаешь?

-- Папа рассказывал.
Апполинарий завидовал Марго. Он и сейчас завидовал всем, кто вспоминал про отцов, дедушек и бабушек. А тогда он Ритку просто ненавидел. Завидовал и ненавидел. Отца он не помнил, один дед погиб на войне, второй после того, как ушел отец, переехал в Душанбе, а папина мама, он однажды подслушал взрослый разговор, умерла, когда Апполинарию исполнилось три года. В школе почти у всех были такие истории. Кроме Ритки...

-- Слушай, Сурков, а почему ты меня не любишь?

-- Да пошла ты...
Брови домиком. Выразительный гуцульский нос, ноздри почти прозрачные, тонкой работы. На губах всегда какая-то неопределенная полуулыбка: лицо юного Будды, который видит сущности, бесполезные, внезапные и великолепные. Наверное, так могла бы выглядеть богиня Аматерасу, присевшая передохнуть на хризантемный престол после тяжелых родов. Если, конечно, вычислить из той, окутанной серебром летучей паутины осени транспарант «Слава труду!» на охряно-белом здании школы, мелькание рейтуз после каждого порыва теплого ветра и вздутую испарениями Кую. Про богов, богинь, титанов, героев и чудовищ Апполинарий знал почти все: Ритка в конце концов стала бы Герой, но Танька – манящая как запретное красное вино нимфа Калипсо.
Глаза потемнели, нижняя, вишенкой, губа свернулась валиком. Ритка опустила голову, прижала к едва заметной груди картонную синюю папку с нотами и почти побежала по трубе.
– Ну, и пожалуйста! Хохлушка толстожопая...

Возле самого берега, когда оставалось только спрыгнуть с трубы на доски, которые Апполинарий специально притащил сюда с заднего двора овощной базы, нотная папка вдруг взлетела в воздух, над камышами повисли бемоли и диезы. С узловатых ветвей столетнего боярышника тяжело снялся роскошно-высокомерный удод. В репейнике и осоке орали кузнечики, добавляя к тишине еще больше одиночества, залитого высоким праздничным светом. Ритка аккуратно лежала в жиже, и рейтузы у нее были ужасны. Играть в рейтузах «К Элизе» -- кощунственно...
«Человек всего-навсего выходит во двор поиграть, а возвращается постаревшим. Если вообще возвращается». Точно также, подвернув под туловище руки и прижавшись щекою к асфальту, расписанному бензиновой радугой, лежала в Даевом переулке на пороге азербайджанской чайханы зарезанная просто так Танька Цимбал, только это было уже в другой жизни и в другой стране.

– Человек всего-навсего выходит во двор поиграть, а возвращается постаревшим. Если вообще возвращается, – Павел Михайлович неопределенно покрутил пальцами, будто вворачивал в патрон воображаемую лампочку. Водка была ледяной, под потолком горел рассеянный свет, пусто, гулко, холодно.

-- Понесся человек к берегам Эридана, а там давно нет мест. Ну, битком набито. И фавны съели кипарисы. Сгинет человек, пропадет, потому что пренебрег. Чуда стяжал! А на всякое чудо -- квота, и совсем не обязательно умирать.

Апполинарий подумал при этом, что и памятник (всякий) тоже подозреваемый, свидетель, ответчик и истец. Как и все. Неважно, жив ты, мертв, отринут или воздвигнут, или имя твое «Чип и Дейл». Потому что так устроена жизнь. Подвиги, сражения, победы, крушения, открытия, преступления – все это происходит от страха последней потери. Поживи пока.

Теоретически, холод Хёльхейма освобождает от «нельзя» и «невозможно». Хотя, конечно, плохо, что никто не объяснил ему, пусть даже и в шутку, за стаканом портвейна очень бы кстати, почему ковчег, охраняемый медными серафимами и львами, был утерян. Может, украли? Или продали? И, главное, всем оно по барабану. Потому что об этом хорошо скорбеть, а чем глубже скорбь, тем сплоченнее ряды, а чем они сплоченнее, тем больше в людях единомыслия и единодушия.
Если много об этом думать, то рано или поздно станешь инвалидом. А таких выселяют в Страну Героических Придурков.

5.

В этой стране есть такое диковинное место.

Все плоское, а в самой середине – гора.

Иногда со стороны кратера, сотворенного взрывом (в год рождения его) водородной бомбы, пологого как холм Монс Табер, ветер доносит запахи жареных каштанов, молодого острого сыра, печеного перца. А речка по имени Сорока кажется междуречьем Льобрегат и Бесос, а прилепившиеся к берегу избёнки – Готическим Кварталом, вьющимся у подошвы гор Кольсерола вдоль берегов Срединного моря.

По степи мчаться всадники визиготов, франки короля Людовика Пио, степь бурлит волнами конницы Альмансура, стирающей с лица земли мраморный фонтан с Георгием Победоносцем, Порта де ла Пьетат, кварталы Братства Башмачников и Братства Медников.

Наверное, побежденные поэты Испанской Марки тоже испытывали наслаждение от побоев, от упоительного унижения и униженности: нас обнажили, чтобы вы смотрели и не надеялись...

Объявление о продаже квартиры – в свете изложенного -- ясное и окончательное увольнение по собственному желанию.

Из жизни вообще.

«Продается квартира в центре города, 40 м.кв., а также дачный участок, ровный, 8,5 соток...». В одной фразе умещается весь сюжет, от начала и до конца. Зато теперь известно, сколько стоит одиночество. В рублях и сантиметрах.
Без всяких там контекстов. Никогда, сказал Павел Этот-Как-Его, никогда, сударь, ни-ког-да не ищите противоестественных контекстов, ежели полагаете остаться здоровым, продолжить свой род и не быть уязвленным в житии, так сказать, гоноре и субстанции! Однорукий Сервантес, висельник Вийон, одноухий Ван Гог, полоумный Врубель, одноглазый Камоэнс, «голубой» алкоголик Чайковский, и тот, из Жа-де-Буффан, который боялся прикосновений... все в этой Стране. И все попали туда одним и тем же маршрутом.

-- Да мало ли. Китайцы-то, сударь, китайцы-то ветхие ведь как в воду глядели, у них, вообразите, человек необычайный все равно, что гибель отечества. Бедствие стихийное. Такие люди погибают того только ради, чтобы потом – понимаете? – потом! когда гений, разутый и грязный, наконец, отлетел, - только после этого стать бронзовыми истуканами. Откуда-то вылезают все эти, покрытые перхотью хранители, все эти «веды». Появляется свирепая как кызлар-ага общественность, которая вменяет вам гения любить как маму, ну, и так далее... И это при том только условии, что человек был как минимум хорошо не в себе. То есть, гениален, а кончил очень плохо. Во втором веке до события в Бейт-Лахеме, например, сразу после еврейской Пасхи...( Апполинарий одними губами прожевал: Песаха).
– Мне так удобнее: Пасха, Паскуа, Паскуале... Музыкальнее, что ли. Несмотря на то, что происходит от «пастбище». Ну, значит, где-то перед праздником Шавуот погибли тысячи учеников рабби Акивы. Слышали про такого?
-- Это который... У Радищева, что ли... «... И вещал рабби Акива, сошед по стезе рабби Иозуа...»...
-- У кого? Хм... Акива этот имел ученика, а тот был величайший мудрец, и звали его Шимон Бар Йохай, сочинивший грандиозную книгу «Зоар». И вот он умер, как и все великие праведники, и в память об этом событии теперь в Израиле жгут костры и совершают паломничество на его могилу. Где-то в Галилее. Наверняка не знаете.

-- А должен?

-- Бедный, говорили викинги, плывет за добычей, а богатый - за славой. А для этого надо, чтобы водились деньги, и не было ингорго, что по-итальянски значит «запор». Так что, не должен! Пропустим, что ли, за Акиву? Нет, лучше за Эллу. Потому что, я ее люблю. А теперь любить буду вечно, вопреки теще. Редкостная сволочь! давеча плюнула мне в суп...А Акиву – ну его. А за Эллу пропустим.

-- Пропустим. И отпустим. Как мысль. Лети, душа-девица...

7.

... Вот потому, именно поэтому-то так хорошо внутри «Мыса в штате Мэн». Зеленовато-сиреневое, прозрачно-изумрудное одиночество: Роккуэлл Кент выпек свое небо, краски улеглись масляными нотами, и не водятся поводыри-психопаты с квадратными зрачками. «Поидимте купно во светлое, паки заедин есть, ибо вся люди братие на земли и в небесех мир!»...

«Мыс в штате Мэн», единственное убежище от человеческой подлости и глупости. Может быть, одиночество похоже...

... на распахнутые глаза. На самое дно зрачков упрямого хасида, приговоренного к аутодафе в стенах севильской Худерии...

Да, конечно, ради изучения одиночества нельзя отрекаться от запаха женской кожи, когда закончилась ночь. Это нездоровье. Но именно это нездоровье притягивает тех, у кого хорошее пищеварение: им хочется немного диареи. Всем остальным приходится терпеть наказание жизнью. (Кто оценит, кто оценит, о, Апполинарий!).
Где-то вне пределов городов и квартир, там, в нежных и развратных закатах и рассветах, в этом акварельном обмороке происходит коловращение иных сущностей, слов, красок, языков и обстоятельств. Поэтому иногда охватывает какое-то дикое предчувствие нежданной беды, она бродит где-то около, облизывается, и от этого не движутся соки... (А на самом деле просто развязался шнурок и колет ступню).

8.

А когда колется, то это не естественная реакция организма, а суть паническое вожделение, заключил Апполинарий. Точнее, аллегория его. Исчадье всех гармоний. И возникает оно только и всегда от молекулы изъяна.

Порок чаще всего приходит по-волчьи, на длинных кривых ногах, с крошечной грудью и выпяченными ягодицами: совершенные женщины ищут лысых козлоногих сатиров, а совершенные мужчины водились в Спарте. Друг для друга. Поэтому оставим их аэдам.
Удивительно, но самые примитивные мысли имеют обычай выстраиваться по- особенному, величественно, как портал собора Святого Семейства в каталонской столице, поэтому выглядят пошло.

Там, где суровая, возведенная на истовости реконкисты вера столетия, каждой складкой на долгополых одеждах мраморных и деревянных мадонн повествует человеческие заблуждения, победы, похожие на поражения и сокрушительность внезапных озарений, подвигает на поиск той чаши, которая избавит и утолит, там всегда задирает ошпаренный зад смазливая, хитрая и завистливая самка шимпанзе. Аллегория вагины на католических архитравах в обыкновенной жизни означает битву двух павианов. Археография таких поединков чрезвычайна и заключает в себе золотую тайну происхождения и воцарения всех, в ком течет кровь самого первого преодолевшего Альпы кроманьонца

-– Аллегории развивают левое полушарие. Ну, к примеру, вот литера «ж». Тот, кто придумал эту литеру, был свободен, как дух Божий. Он был Лестер Янг! Не правда ли, литера «ж» чрезвычайно располагает... а? Ух, какая кустодиевская буква! Так с ней и жил бы!..

Павел Михайлович изобразил рюмкою восьмерку, будто бы охватывая бесконечность:

– Да-с! Зима, понурая как старость, и в жизнь закрытое окно! Понимаю. Но не одобряю. Одиночество, молодой человек, хорошо для охмурения принципиальных девиц. Они от этого возбуждаются и трогают себя по ночам. На самом деле, одиночество очень неприятная вещь: год, ну, два-три – и вы полный идиот. Знаете, что сказал один французский маркиз, когда его шарахнуло по голове картечью, а врачи затеяли эту голову, так сказать, починить? На свете, сказал он, и без меня полно кретинов! Послал всех – буквально! – в жопу, извините, и почил.

9.

... Рэй Чарлз поет, посмеиваясь, по-домашнему, без пиджака и в мягких тапочках, лукаво прогуливаясь вокруг темы, будто играет в жмурки с непоседливым внуком. Мысли, растворенные в звуках, и звуки, перемешанные как песчинки в арабских часах, потому что всякая жизнь – импровизация черного слепого музыканта с необъяснимым голосом.
Вот мы снова вместе, милая, нам некуда спешить. Ты, конечно, меня совсем не знаешь, но когда нам было по семнадцать, то был самый лучший год в нашей жизни; а теперь стерлись краски на радуге и только, может быть, небеса помогут нам разобраться, зачем мы потратили столько времени в поиске ответов на вопросы, на которые невозможно ответить...

Почему Рэй Чарлз? Почему не вот это: «Ах, барин, барин, скоро святки...»? Почему, по истечению времен и поколений, так черны и опасны реки под ветлами и ракитами, монументальные стога, плоские пашни и безлюдные яблоневые сады? Почему разметаны на поселковые клубы церкви и мельницы крылаты, а по ночам снятся плавающие в океане слоны? Зачем движение человеков есть непрерывная цепь кровавых преступлений, живодерства, обманов и предательств? Кто первым догадался, что страх – причина великих биографий? (Бросьте, о, Апполинарий, Апполинарий...).
Он плыл в " Do I Ever Cross Your Mind?", каждый инструмент звучал отчетливо и ясно, тема вязла в голове и крутилась, крутилась, будто какой-то пакостник нарочно поставил на старый проигрыватель запиленную виниловую пластинку, игла соскакивает на одну и ту же бороздку, и некому поправить.
– Сделай тише.

-- Зачем? Ты ведь уже наговорилась. «Люблю», «скучаю».
– Не дергайся. Это – дело. Понимаешь? В перспективе всякие грозные бумаги, суды и недвижимость. То есть, светлое будущее. Хочешь светлого будущего? Хочешь! А революцию в белых перчатках не делают. Это ведь у вас, интеллектуалов, ипостаси, а у нас только числа. И чресла.

-- Перестань!

-- Страдаешь – страдай. А мне надо привести в порядок то, что осталось от жизни. И если я... Ты на меня посмотри. Я! И если целая Я -- здесь, то... какая тебе разница, кому я звоню из твоей постели?
-- Да-да. Я ведь... как это?.. социально пассивный. В активную, понимаешь, позицию не вставал. Раком! Как этот твой комсомолец. И шпалу золотую в вечную мерзлоту не вколачивал.

-- Ну, плохому танцору...

... Утром поскрипывание половиц. Шорохи. Покашливание. Свист немецкого чайника, урчание унитаза, шелест модной яловой юбки, глухое и злобное повизгиванье молний, чмоканье простенького английского замка...

Трусики в ванной, а на журнальном столике, уставленном десертными тарелками с кусочками оплывшего сыра, вспотевшей ветчины и косточками оливок, длинная стальная зажигалка, украшенная изображением двуглавого пса и надписью "Ort".

Еще что?

Карманный дневник, на обложке которого Стена Плача и менора. Незаполненный. В прихожей, в керамической пепельнице – крошечный серебряный кулончик в виде раскрытой пятерни и с бирюзовым глазком.

Мы еще увидимся, кабальеро. (Колтрейн, Колтрейн! круглое «до» еще недописанного мельничного жернова в карьере Бибемю...)...

Они умеют ждать и выслеживать: это их бабский секрет, их искусство, с помощью этого они не дают миру раньше срока сгинуть под тяжестью собственных преступлений.
Оставаться дома! А когда позвонит...

Хотя нет, постучит: звонок не работает.

Отдать все с достоинством, молча, захлопнуть перед носом, нет, нет, аккуратно, чтобы отчетливо слышался каждый звук, вставить дверь на место.

Главное, улыбаться, и смотреть не в глаза, а чуть выше бровей, и не отвечать на вопросы. Пройдет время, она оценит, потому что неудачник не должен заслонять, обязываться и рассчитывать на оплаченную натужным благородством заботу.
Он боднул костяшками пальцев потертые щеки купидонов на колченогом купеческом бюро. Рассеянно провел взглядом по заваленному всяким публичным барахлом письменному столу, в центре которого возвышалось чудовищное пресс-папье (упитанный пастушок с овечкой на руках и брылястая свинья на малахитовом булыжнике). Повертел в пальцах узкий костяной нож, дедово наследство, чиркнул им по клавиатуре компьютера; постучал по изящному носику чайника, выплеснул в пиалу остатки зеленого «ахмада», отхлебнул; потом зашел в туалет и долго, со вкусом, мочился, уставившись в розовый кафель, на котором пытался уловить собственное отражение: с какой-то веселой злостью показал все-таки этому отражению язык, оделся, тщательно замотал шею шарфом с лейблом «Attack», сунул в карманы зажигалку и дневник.

10.

... На распутье трех аллей, одна из которых продолжалась сутулым чугунным мостом над небольшой дамбой, лежала мертвая собака. Пудель. Снег укладывался на кудрявый бок и таял в глубокой теплой ране. Отраженный на поверхности пруда, павильон напоминал небольшое дворянское гнездо из куракинских альбомных листов. Вдруг навалилась невероятная усталость; захотелось горячего супа и водки: перед поворотом на мост на одноэтажном блочном строении -- синим по белому -- располагалась огромная вывеска: «Пита и маца. ООО «Я.Т.Арвальский и Пик».
В пакет, наполненный теплой питой, сверху, будто рождественский шар, водрузил огромный гранат, прихваченный у замерзшего азербайджанца-лоточника. И через мост, к острой игле трехъярусной усадьбы – пальто вразлет, розовый и счастливый, перепачканный пурпурным соком, с пакетами подмышкой, и через портик, мимо жлоба с трехцветным шевроном на рукаве: «Я тут мимо, две минуты буквально, вот, видишь, лепешечки тепленькие, ты ведь на обедах экономишь, а ты на меня не сердишься?»... Ассамблея коренных малочисленных народов Севера, Сибири, Дальнего Востока и Среднего Поволжья. Заказ на рекламный слоган для буклета.

Стыдно. Стыдно. А перетерпеть. Вот еще разочек полебезить перед ней, перед кормилицей (прикупила себе ручку ходячую, маркетолог-психотерапевт, за пару палок...), изобразить, что побледнел и не в деньгах дело, а такова, мол, его зыбкая натура. Рефлексы, мол.

Мол, на самом-то деле я -- Данте, да приходиться вот торговать редиской.

Комплексы. Фрейд, мол, виноват: без него жил бы себе, не ведая, что вызрел в нем, как чирей, комплекс какого-то Эдипа, зато купил бы пальто.

К чертовой матери. Сука. Красивая злобная сука. Цена вопроса – новое пальто и квартиру подыскать. И все, и вычеркнуть, вымарать. Нажраться. И снять проститутку.
– Простите, моя фамилия...

-- Я в курсе.
Секретарша встала из-за стола, гибкая, с твердым оттопыренным задом и острыми коленками.

-- Вам просили передать, что заказ аннулирован. Вот, распишитесь о возмещении. Получите. Нет, вот тут еще одну подпись, пожалуйста. И вот тут. Десять рублей найдете? И вам еще просили передать, чтобы вы... ну, так сказать... ну, вы понимаете.

-- Да. Да. Да.

Выходя, мельком бросил взгляд на боковую, с тяжелой бронзовой лапой вместо ручки, дверь. «Манучарянц Светлана Вадимовна, заместитель председателя». Вот оно что. Вот оно как. Аннулируйте у человека хлеб насущный и пот лица: вас точно будут помнить.

... Мост. Живая горбатая тварь. Взорвать его. Гранат плавно вывалился из пакета, вспыхнул рубиновой бомбой, и все встало на свои места. За знакомой дверью -- чужая комната, а в ней чужие люди, и воздух чужой и тяжелый.
Пита остыла и потеряла вкус. Голодные кряквы спешили по темной воде, рассекая отражение шпиля, все было отдельным и вчерашним, прошлогодним, когда приходит день выбрасывать иссохшую мертвую ёлку.
Вот тебе и утки... Утки, видишь ли, не судят побежденных. Они вообще не судят. Воистину. Их есть Царствие небесное. На то они и утки...

Ворон опустился на безносую голову плотненькой алебастровой пионерки и, по-собачьи вывернув голову, сверкнул маленьким острым глазом. Над водою распухло пьяное облако пара, которое расплескивалось далеко за края покрытого лохматыми кустами берега и делало все беспомощным и незрячим.

11.

Эпизод одиннадцатый, который начинается с фразы: «О, ты...». (Сара Воэн).

– Послал, значит, и ласты склеил?

– Натурально. Ну, военный человек. И, видимо, гений. Однако маловато будет! Сударыня, получите с нас, о, нимфа... Видите ли, когда, скажем, какой-нибудь человек... Ну, вот вроде вас: а вот, подай ему расписку в гениальности... то знаете, что иногда выходит? вот, представьте, пустыня поэтическая. Наконец-то, понимаете ли, человек эту самую гениальность уловил. Знаете, будто морем эдак потянуло, или огурцами перед грозой! гроты, родничок, допустим, журчит в рощице за храмом Дианы – это, знаете, не тот, что на Авентине, а в Ариции. Недалеко от озера Нери. У них, заметьте, Нери, у нас – Неро – так вот, на зеленых склонах девственного – какое хорошее слово: «девственного»! – да, именно девственного Целия ужинают странствующие авгуры, а лечебница была устроена как раз чуть выше озера...

12.

Эпизод двенадцатый, не глубокомысленный, но очень авангардный. Чарли Паркер (тенор-саксофон), Бобби Милителло (альт и флейта), Руфус Рейд (бас), Виктор Льюис (барабаны), но клавишник, все ж таки, Чик Кориа. Пожалуй, добавить еще Чета Бейкера. Ну, что-нибудь...

Вот: «When the world was young», потому что мир и в самом деле был молодым, как мельничный жернов в карьере Бибемю.

... лечебница была устроена чуть выше озера, там, где из-под земли били горячие рыжие ключи. Камни и земля выглядели так, словно их поджарили на колоссальной сковороде, а потом аккуратно разложили по склонам холма в какой-то определенной последовательности.

Пятнистая кожа платанов, кипарисы, клены, ясени, бороды ядовито-зеленого лишайника на буковых стволах и громадные опахала папоротника, даже заросли белых олеандров – все покрыто налетом красной коросты: над холмом и крошечной долиной стоял густой запах тухлых яиц.
Термы – тяжелая базилика с тремя нефами, ларариум, перистиль и яблоневый сад со скромным фонтаном в форме восьмиугольного лабиринта – соединялись с библиотекой и читальным залом двумя портиками, окруженными изваяниями весталок, копиями Фарнезского быка, Лаокоона, Сивиллы, Энея и Дидоны в окружении могучих троянцев. Спортивные залы и бассейны примыкали к большой главной экседре, которая была в некотором роде амфитеатром: многие любили наблюдать, а потом и сами все-таки выполняли предписанные врачами упражнения.

Корпус с холодными и горячими банями, идеально круглой формы, немного напоминающий строгий храм на форуме Боарио и окруженный двадцатью коринфскими колоннами, со всех сторон обступали гимнастические и массажные залы.

В отдельных комнатах, стены и пол которых, также как в банях и бассейнах украшали мозаичные тритоны, наяды и атлеты, стояли ложа для отдыха. И эти ложа именно сегодня надо было заменить, потому что вышли из моды.

Хозяин повелел заказать новые: из клена, на шести ножках. Ременной переплет – обязательно, но главное, чтобы ножки были из костей его любимой гнедой кобылы Ретры, а изножье и изголовье были бы покрыты черепаховыми пластинами, ясеневыми фанерками и бронзой.

Да, в изголовье непременно ослиная голова...
Он отложил в сторону большую желтую губку, помассировал запястья. Присел на край только что протертого подсоленной водой и виноградным уксусом сундука, в котором хранилась господская латиклава с широкой полосой, богато расшитая пальмата и долгополый таларис.

Рядом с сундуком ухмылялась бронзовая рожица пьяненького курносого деда с кокетливыми рожками, окруженная листьями аканта и крошечными сфинксами на изогнутых копытцах переносного столика, заваленного щипцами, ореховой скорлупой, заставленного светильниками, чашками для вина и заляпанными маслом свитками.

Сатир морщил бронзовый нос, заговорщицки щурил глаз: там, на берегу ручья – жилища нимфы Эгерии – спасение твое, раб. Я-то знаю: однажды ты был в храме Дианы, раб, у той, которую древние звали Неморензис, потому что она требовала человеческих жертв. Я-то знаю, зачем ты запомнил, раб, хорошо запомнил того высокого жилистого старика-фламина, завернутого в темную крестьянскую хирту, с костистым, будто запеченным над очагом конусообразным черепом, не прикрытым, как обычно, широкополой, старинного жреческого покроя, войлочной шляпой.
Храм прятался в дубовой роще. На двускатной крыше, покрытой позолоченной медью, был помещен сидящий на троне Юпитер, слева от него с кочаном и стрелами стояла Диана, справа – копьеносный Квирин.

Два золотых орла-аквила на краях кровли смотрели один – в сторону Рима, другой – на озеро Нери. На берегах его он и обменялся взглядом с этим ревнителем старины, который, говорили, когда-то был одним из арвальских братьев.

Взгляды не бывают случайными.

... Над холмами, серебристый прибой которых бился в белесой пелене о подножия волосатых гор, медленно поднималось большое белое солнце.

Глашатаи давно обошли все кварталы, призывая оставить все работы и подготовиться к благочестию: «Хок аге! Думайте о главном!»...

Май давно перевалил за пятнадцатое число, жители окрестных городков и поселений, одетые в белые пуры, пестрые пикты, фусы, парадные сатумы и столы, потянулись в Ариций: близилось время великой Светлой богини.

Жрецы, несколько раз начиная заново (один раз из-за того, что сфальшивил трубач), наконец, все-таки вознесли жертву вином и благовониями, благословили увенчанные лавром и колосьями пшеницы прошлого и нового урожая пышные хлебы, и удалились на трапезу в круглый, похожий на рыбацкую хижину храм.

Из открытых дверей доносилось пение молитв и особенные слова на непонятном языке всякий раз, когда вот этот жилистый и высокий проливал на алтарь из кубка густое черное вино. Потом он же первым вышел из святилища и первым начал раздавать людям розы из большой, обернутой полотняным полотенцем охапки:

-- Ликуйте, римляне! Хвалите матерь всего сущего, зовите ее Теллура или тем именем, которое больше нравится владычице потрясений тверди земной и властительнице всех живых и мертвых, богиня она или бог, женщина она или мужчина! Да не оставит вас счастье в этот год, и да умолит Пресветлую даровать народу этому сочных плодов и всего, что произрастает из этой земли великий отец наш Квирин и маны заступницы нашей Акки Ларенции!
... Утром следующего, теплого и немного пасмурного дня толпы двинулись в рощу за круглым храмом, лавровую, светлую, совсем не похожую на ту, что располагалась за храмом Дианы, как и все храмы, обращенным строго на восток.

Под ветвями с кожистыми глянцевыми листьями, окруженный двойным коринфским портиком, располагался пиршественный зал. Перед тем как войти в него, бывший коллега двенадцати, накрыв голову большой четырехугольной паллой, забормотал слова молитвы, кланяясь во все стороны по кругу, и завершив его, присел, обняв колени, чтобы услышана была молитва и принята жертва, ибо жертва высвобождает жизнь и возвращает ее к Источнику Жизни.

Затем, сняв сандалии, подошел к вбитому на краю глубокой ямы колу и осмотрел привязанных к нему двух стреноженных свиней и белую, очень женственную молодую телку.
Жрецы развели в яме огонь, флейтисты и трубачи подняли инструменты и, подав рабам знак, по которому они бросились удерживать животных, быстрым и сильным движением короткого, с длинным узким лезвием копья проколол свиньям сердце, а плачущей белой телке – шею. Музыка смешалась с тишиной, вдруг вспоротой пронзительным визгом фламина:

-- Да возрастешь же Ты этой жертвой!..
Рабы слегка наклонили животных над ямой. В землю толчками пролилась первая, теплая, дымящаяся кровь, шипела, запекаясь черными оладьями на объятых пламенем бревнах.
Три жреца опрокинули в яму три полных кратера с медом, мукой, вином и большой котон дорогих благовоний. К яме ринулись все: рабы, крестьяне, горожане, клиенты, курортники, солдаты...

В огонь полетели яблоки, тяжелые гроздья крупного зимнего винограда, похожие на человеческие головы тыквы-цукконе, целые корзины соленых и маринованных маслин, черные и желтые фиги, отборные груши, артишоки, связки крупного лука и чеснока, куски свежего белого творога, пшеничные и ячменные лепешки, медовые соты...

Обескровленных свиней и телку рабы отволокли в трапезную, а к жертвеннику подтащили огромную лохматую овцу.

Служитель Дианы тут же перерезал ей горло, и, с помощью приземистого, очень похожего на гладиатора, получившего деревянный меч, жреца (по осанке и манере держаться – авгура), забросил тушу на самую вершину разгоревшегося костра.

К подножию статуи торжественно, стараясь держать строй под сложный ритм музыкальных фраз, двинулась процессия с кубками, в которых плескалось белое и красное вино.

Богиню окропили, помазали вином розовые мраморные губы, пьедестал аккуратно обложили гирляндами ладана, остальные ветви возложили на высокий треножник, и фламин возжег его факелом, огонь которого был взят и доставлен от очага храма Весты. Священный огонь из круглого храма: такой же огонь, Гестия-Монада, пылает в самом сердце бесконечно круглой Вселенной.

Отец рассказывал, что когда-то давно, когда по вине одной весталки, уличенной в прелюбодеянии, огонь в храме погас, в государстве был траур, и понтифики добыли новый огонь из чистого солнечного луча при помощи хитроумного устройства из двух стекол.

А весталку заживо похоронили в глубокой яме, аггере, сровняв поверхность так, что ничего не осталось, даже крошечного бугорка.
Зачем-то вспомнив эту историю, он не пошел потом, как было положено, за жрецами и народом на поле, туда, в узкую долину, которая начиналась чуть ниже источника, чтобы посмотреть, как братья срезают колосья и дважды передают их друг другу, перекладывая из левой руки в правую.

В храм он тоже не пошел: видел однажды, как, совершив возлияния, жрецы то же самое проделывали и с заранее выпеченными круглыми лепешками, после чего ликторы удаляли из храма всех любопытных и запирали за ними двери.
Начинался древний, от времен первых этрусков обряд.

Братья проверили одежды, соблюдая «священную наготу». На каждом – только молочно белая тога-пура, без швов и узелков, тайников зла и прибежища лемуров, не дающих начинать и завершать начатое.

По кругу пошла позеленевшая от времени медная двуручная чаша с каким-то особенным напитком: по слухам, впервые его приготовила для Нумы Помпилия сама Эгерия из вод своего целебного ключа.

Первый брат осторожно вынул из высокого дубового ларария ветхий от времени свиток, потому что текст гимна был высечен на розовых мареммских плитах и хранился, по слухам, в храме Пенатов.

Замкнув круг, жрецы по очереди обвязали до блеска выбритые головы бело-голубыми виттами. Спрятав лоб и глаза под полотняные паллы, сначала медленно, потом все быстрее, быстрее, быстрее, переминаясь с ноги на ногу, фламины принялись размашисто шлепать себя выкрашенными красной краской ладонями по груди, плечам, коленям; наконец, закружились на месте; и так пошли, пошли, пошли по кругу, сначала вполголоса, а затем все громче и выше, слово в слово, выпевая за первым комитусом слова гимна. Странные слова на непонятном, тайном, запретном языке, страшном наречии манов, на котором были написаны книги Вегои и древние Индигаменты.

Второй жрец читал слова гимна; за ним, соблюдая каждое ударение и не меняя интонации, их громко повторял понтифик, так громко, будто совершал обряд эвокации, не спуская при этом цепкого взгляда с помощника, который следил за чтецом по тексту.

Служка - камилл, хранитель тишины, высокий кудрявый мальчик, стоял рядом с широкоплечим, героического вида трубачом, который по знаку понтифика взял первую, густую, мощную, долгую ноту.

Хок аге!..

... На следующий день, заказав новую партию лож, табуретов, дамских, с выгнутыми ножками и сильно откинутой спинкой стульев и кипарисовых столиков для фруктов, он специально выбрал маршрут мимо островерхого камня, появившегося на месте жертвенной ямы.
В повозке, запряженной в упитанного мула, лежали расколотые старые ложа, в кредит, почти за бесценок проданные старому гаруспику, а может быть луперку или фециалу: этот выживший из ума философ был искусным резчиком и делал из их сосновой древесины украшения для часовен на перекрестках Ариция.
В компиталий,

когда на улицах паясничают комедианты,

фокусники, акробаты и размалеванные мимы, еле прикрытые детскими маникатами,

когда тесно и душно,

и огромные стаи птиц над крышами, потому что отовсюду гром тимпанов, визг флейт,

и в вино не добавляется мед,

и над ипподромом густой рёв толпы,

и в окраинных садах всего за горсть квадрантов можно купить бесстыжий «танец осы» гетеры,

-- в компиталий вырезанных гаруспиком добрых ларов увенчивали маком

и шиповником,

умащали парным козьим молоком и свежим оливковым маслом.

Старик обитал на берегу ручья.

Рассказывали, в молодости он, отслужив положенные шестнадцать лет, побывал в походах за Дунай, а потом и на пиктов, которые живут на великом острове, и там, в Британии его вроде бы даже собирались наградить воинским ожерельем, торкватом, за невероятное хладнокровие и мужество при обороне какой-то крепости.

Говорят, был он серьезно ранен и чуть не умер, но ему явился Ватикан, который отверзает уста младенца для первого крика, и повелел ему пройти обряд фебруа, очищения, в положенные февральские иды.

Выйдя в отставку, и то после сидения вексилларием где-то в сорока стадиях от Рима и, одаренный, в конце концов, целым югером земли в окрестностях Ариция, он сошелся с гаруспиками. Много лет изучал их тайные знания где-то в неведомых пещерах Этрурии. Был посвящен в луперки, пробовал стать фециалом, но увлекся спиралевидными щитами-анцилиями и мистической пляской опоясанных медными поясами салиев, разочаровался, и в итоге, с легкой руки одного заезжего ахейского художника-стоика, принялся проповедовать систему взглядов Эпиктета.

...Блаженный Порций этот жил в странном смешении нищеты и достатка. Как бы между прочим приказав свалить разобранные кровати и табуреты прямо в атрии, подальше от заросшего осокой и кувшинками бассейна, под громадный и совершенно пустой картибул, отшлифованная плита которого каким-то чудом держалась на вырезанной из очень дорогого пентельского мрамора изящной коринфской полуколонне с удивительно правильными каннелюрами, гаруспик кликнул раба и, немного стесняясь собственного лицемерия, предложил присесть:
-- Сядь, человек. Сядь! Немножко нарушим божественную нумину, потому что все люди ее исполняют: таков порядок вещей. Рабы – это рабы, всадники -- всадники, патроны – всегда патроны. А клиенты наказание. Все есть нумина! но...Она существует оттого, что мир сотворен, очевидно, не совсем правильно. Это вроде утешения. Кто из нас свободен, а кто раб в этой жизни? – все это лишь изнанка нумины. Потому что только жизнь, которую освободили от плоти, обретает Бога и, следовательно, питает собою высшую жизнь.
– Грустно.

-- Конечно. Ведь никто не знает, принесет ли жертву он или же в жертву принесут его. Пройдем в комнаты, мне здесь всегда неуютно. Эти открытые пространства... никогда не знаешь, чего от них ждать. Перекусишь со стариком?
Кабинет, который одновременно служил и спальной и комнатой для завтраков, напоминал убогую съемную инсулу где-нибудь в районе столичных базаров на склонах Квиринала. В центре, рядом с легким столиком, стояла короткая кровать. На полу – двуручный канфар на низкой свинцовой ножке; со столика всматривался в полумрак бронзовый Харон, под которым лежала кипа развернутых свитков, остальные лежали в раскрытом буковом сундучке.

На стене, покрытой египетскими иероглифами и финикийскими письменами, кое-где проступали облупившиеся леопарды, павлины и даже кудрявые части козлоногих фавнов, висел большой фонарь с роговыми створками.

По углам теснилось несколько надтреснутых глиняных горшков и кувшинов, от которых попахивало соленой рыбой, а один из горшков был прикрыт изящной шкатулкой из потерявшей аромат свежего лимона драгоценной туи.

Для полного сходства с инсулой, а то и рыбацкой хижиной не хватало жаровни, соломенной циновки на кровати и короткой денсы вместо роскошного, левконской шерсти, одеяла.
– Присаживайся, воспитанник...

-- Вер.

-- Вер. Давай, давай. Я приказываю. Подложи-ка под локоть вот эту подушку. Она для гостей, которых у меня немного. Пух германских гусей! А матрас – галльская шерсть. Наволока из кадурского полотна: я его привез из Аквитании. А знаешь, сколько стоит одеяло? Твой хозяин, Секст Виктор, до сих пор готов отдать мне за него новую копию Эскулапия и две картины из собственной коллекции с изображением битв Ромула с сабинами и Александра с Дарием! Но мне почему-то приятно укрываться этим одеялом, а вот голову класть на подушки, внутри которых шерстяные начесы и даже сухой болотный ситник. Иногда это помогает снова взглянуть на вещи так, как я уже однажды начинал их видеть. Понимаешь, о чем я?

-- Нет. Хозяин не любит, когда мы беседуем на отвлеченные темы.
– Этого никто не любит. Люди бояться всего, что выходит за вопросы «сколько» и «где»... Кстати, как дела у твоего хозяина, здоров ли он?

-- Недавно взял выгодный подряд на возведение акведука от озера до новых терм.
– А разве прежний акведук уже не годится? Хотя... Скажи-ка мне, Вер...
Порций внезапно перешел на греческий:
--...Скажи мне, ты бы отомстил за Архимеда?
-- В нашем доме нет рабов с таким именем.
-- Перестань. Ты – эллин. К несчастью, раб, хотя и рожден в доме, и часто слышишь эту кличку – «грекули», которую придумала наша дикая чернь. «Гречишка»! Тебе часто хочется убить кого-нибудь из нас?

-- Это ничего не решит. Пришлось бы убить всех, все человечество, от Скифии до Столбов Геркулеса. Вы сами учили меня, что превыше всех земных богов и даже богов олимпийских -- божественная нумина, господин...
-- Отсюда следует, нужно убить кого-то одного! убрать несущую колонну и порядок будет нарушен... А ты умен и образован, раб по имени Вер! Как твое имя, данное тебе тогда, когда Фабулин позволил тебе говорить, а Статан стоять на ногах?

-- Мерион.
– Мерион... То есть, отца твоего вывезли с Крита? Оттуда, где в жертву приносят жир, кости и кожу, а мужчины когда-то прыгали через голову быка...Понятно. Там, говорят, находится саркофаг с рисунками из всей «Иллиады», расписанный Полигнотом...Впрочем, это, кажется, на Кипре.
Вошел слуга, бывший раб-маркоманн, в очень опрятной узкой арте, и принялся накрывать на стол, убрав с него папирусы, остро отточенные палочки из привозного нильского тростника, и бронзового Харона. Сегодня Порций радовал себя пшенной кашей на молоке, маринованной рыбой, солеными оливками, запеченным чесноком, несколькими котилами виноградного уксуса и гусиным яйцом, хотя до обеда было еще очень далеко.
– Ну, что ж, закусим, Мерион. Жаль только, что на столе нет хлеба. Зато вчера пастухи расплатились, видишь, молоком... да. Когда я был молод и очень глуп, то завидовал тем, кто может позволить себе ветчину, копченую лопатку или фаршированное горохом и щавелем свиное вымя! Когда каждый день бобовая каша с прошлогодним оливковым маслом, а раз в неделю вареная репа и капуста с соком сильфия, то на ум сами собой приходят некоторые мысли. Понемногу становишься философом... Ну, так ты уже знаешь, когда? Вычислил время? Изучил законы? Посоветовался с ларами? С самим собой?

-- О чем вы, господин?

-- Не лукавь, раб Вер по имени Марион. Я достаточно много убил людей. Когда-то у меня самого, наверное, были такие вот глаза. И я никогда не верил, что достаточно пожертвовать одну котилу невыдержанного вина и четверть модия хлеба, чтобы обрести благочестие. В любом случае, постарайся не упустить ничего. Между прочим, что Секст Виктор, достаточно ли назначил вам хлеба в эту зиму?

-- Как всегда. В день четыре модия, а летом иногда доходит до семи.
– Ты насытился, Марион?

-- Мерион, с позволения господина. Но лучше называть меня Вер.
– Понимаю. Нельзя вспоминать, кем ты мог бы стать, если стать кем-нибудь никогда не получится. Но ты успокойся. Я-то вижу, что это не про тебя, Мерион-Вер, воспитанник. Уже не про тебя. Но до времени не говори никому, что Порций принимал тебя в своем доме как свободного. Нет: никогда не говори...

... Ты последний, сказал ему отец, последний, кто, видимо, станет первым.

Подумай о том, что когда-нибудь и у тебя обязательно появится новый хозяин, который захочет продать тебя и сестер, и ты лишишься дома, и сестры твои станут жужелицами... Ты не способен справиться с жизнью, значит, нужно совершить либо подвиг, либо преступление. И в том, и в другом случае возможна смерть, но ведь каждого из нас за порогом всегда поджидает свой особенный Кер.

Нельзя иметь порог пред стопою. Жизнь – это то, что происходит прямо сейчас, пока я тебе все это говорю. Вот видишь, я сказал, а кусочек жизни истаял, отлетел, как душа: нет его, и, может быть, и не было вовсе. И скорлупу пробил мягким клювом новый час, час огорчений, бед и несчастий.

Стань свободным до того, как фурии покарают тебя болезнями и одиночеством.

Так сказал отец, протягивая ему кривой египетский меч, перед тем как соединиться с Плеромой.

И еще сказал: когда приносишь жертву, помни, что в жертве нуждаются не только боги, но прежде всего – люди. Убивая, убиваешь, жертвуя -- жертвуешь...

Камень. Кусок базальтовой скалы, обвешанный гирляндами, венками, липкий от меда, сладкий от вина. Сойки, вороны, мухи, осы... Он остановил повозку, прошептал, обняв колени и поцеловав сложенные вместе указательный и большой пальцы: «Прими же ты, соединяющий и разделяющий снова, сейчас называемый так, как тебе приятнее называться и известный мне под именем Термин, вот эту долю молодого меда, которую я тебе приношу», достал из кожаной сумки завернутый в холст кусок соты и, быстро оглянувшись по сторонам, одним движением выбросил из холстины меч.
Поздней осенью, как только утвердится Пес Ориона и Артокс побежит от зловредной звезды, чтобы легким был вход и безопасным выход, и взойдут семь нимф, он достанет этот меч. Колодцы и фонтаны, ручьи и родники покроются цветами и ветвями осыпанного ягодами мирта, греческие рапсоды, в накидках из белых козьих шкур, с первыми лучами будут петь зимние дифирамбы, и никто не обратит внимания на одинокого раба, спешащего к храму Дианы с большой кожаной сумкой на плече.
В четыре часа утра, а лучше, до четвертой стражи, в полной темноте он приготовит себе моретум. Польет маслом и уксусом толченый чеснок, щавель и кориандр, добавит припасенный кусочек овечьего сыра, который третьего дня хозяину доставили заросшие до самых глаз щетиной и пропахшие мокрой козлиной шерстью пастухи из Калабрии и Самниума, и намажет все это на кусок лепешки. В доме должны знать, что все идет как обычно. Он медленно, старательно доест моретум, присядет перед дорогой. И переступит через порог...
Он незаметно, так, чтобы было похоже на обыкновенную нерасторопность, наступит на край одежды, запнется и припадет на колено возле камня, невдалеке от которого наверняка заколосится травертиновый пронаос нового святилища, споткнется и уронит сумку. Быстро-быстро, по-собачьи откопает меч. Спрячет его – нет, не в сумку, только под одежду, к телу, металл обожжет холодом живот, и остановит эту мелкую дрожь в испуганных мышцах.
Роща. Когда-то здесь одному из гаруспиков не повезло: его убил веселый розовый карапуз с мягкой седою бородой, вышедший из-под земли так внезапно, что жрец не успел накрыть голову плащом и крепко стиснуть веки. Тагес, прорицающий человеческие судьбы и эпохи, научил этрусков разбираться в божественных идеалах, заключенных во внутренностях жертвенных быков и овец, но встреча с ним без его желания всегда смертельна. Как и с любым другим божеством. Даже самым незначительным и мелким.
-- ...и не дай ноге моей споткнуться ни о высокий, ни об низкий порог, о вход и об выход, и не упасть до назначенного срока, чтобы не оскорбить Лахесис и Клото, и чтобы Кер поджидающий не напился крови моей, и не растерзали меня Ламия и ларвы, и Эмпуса не уничтожила меня своими ослиными ногами!
Потом останется сделать самое главное. То, ради чего отец еще в юности, получив приказание отнести спортулу с вином и свининой клиенту хозяина, украл у этого клиента, разорившегося всадника из рода Лициниев, под страхом разоблачения и смерти, бронзовый египетский меч, очень древний и очень ценный.

Надо миновать целебный источник, войти в рощу, которая ниспадала прямо в озеро, и, повернувшись спиной к двухъярусной колоннаде дома Подательницы жизненного света, призвать Диану Арицийскую с мечом в руке. А можно и по другому. Сначала выследить того, с костистым черепом, подстеречь его где-нибудь возле храма и меч срежет его высохшую голову, как обыкновенный нож срезает вызревший, надтреснутый плод крупного желтого инжира. Потом полоснуть себя по лицу и по ребрам, сорвать, только осторожно и с молитвой, закрыв лицо и голову краем триты, маленькую нежную ветвь со священной оливы...

И вот жизнь завершила круг, и вот он, новый жрец луноликой Утешительницы, врачующей и облегчающей труды, в центре этого круга, и никто не сможет теперь ни наказать его, ни продать, ни убить. Он сам теперь многое может.

Таков древний, богами установленный закон и обычай, неэллинский, дикий, но до самого дна обнажающий человеческую суть и потому честный: чтобы стать – надо убить. Одержать победу, после которой один получает последний поцелуй, а другой добывает право изменить свою несвободу. Потому что и господин несвободен, но несвобода господина отлична от несвободы раба. Сервусу не нужно заботится о завтрашнем дне, и каждый шаг его известен еще вчера. Парки освободили его от бремени принимать решения, проходить сквозь распахнутые двери и возвращаться обратно либо под свист и гнилые овощи, либо с лицом, покрытым триумфальной киноварью.

Свобода хуже несвободы, ибо непонятна и приблизительна. Об этом, нехотя и с полным желудком, размышлял он поздним вечером. На тростниковой подстилке обычный ужин: ячменные лепешки, соленые маслины, чеснок-порей, пучок сельдерея, вода и неглубокая тарелка гороховой каши. Хозяин кормил неплохо. Иногда, в праздник Матер Матуты, да еще в те дни, когда белыми прутьями стегали Мамурия Ветурия, Старого Марса, и изгоняли зиму, Секст Виктор Тулл выдавал на всех целую тушу довольно постного поросенка, выделяя при этом грамотных, воспитанных и послушных рабов-эллинов.
«Грекули»! Каких-то триста лет тому назад это разбойничье семя, римляне, молилось в обмазанных дерьмом и глиной круглых хижинах и пуще смерти боялось всяких изображений.
Там, в глубине священной рощи, был врыт в землю ствол сосны с обрубленными ветками. Майское дерево. Титанический фаллос, украшенный разноцветными шерстяными лентами. Все эти квириты, эти цари обеих Эфиопий, в заповедные Хиларии голыми и пьяными скакали вокруг плохо отесанного бревна, изображая таинства и преображения Аттиса, неутомимого любовника Кибеллы, а потом до увечий и ран любили друг друга, веруя, что таким вот образом жертвуют Небу лучшую свою часть.

Кто свободнее раба? Есть люди, как весенние ослы, а есть лошаки: и таких большинство.
Но есть и третьи. Те, что наблюдают. Записывают, запоминают и производят вычисления. Те, кто выдумал Нумину. Они выводят уроки и заставляют наизусть зубрить содержимое тюков и узлов. И без них путешествие к чистым истокам было бы намного, намного легче, легче и короче: по неведению...
Отец говорил ему, что боги эллинов всегда боялись того, что однажды вскроется правда, и люди узнают, что вся их божественность – лишь слабый отблеск эонов Сущего, которые парят в бесконечности.

Один из этих эонов однажды по случайности столкнулся с Пустотой, наполненной вещами, и тогда этот эон – недотёпа, Демиург, полоумный ремесленник, сам себе изумляясь, создал мир. Случайно, нелепо и плохо. Из этой нелепости возникли и существуют рабы, патриции, всадники, патроны и клиенты, пифии и сивиллы, авгуры, салии, фециалы и гаруспики, эллины и варвары, варвары и римляне.
Тогда правильные эоны, чтобы избежать крушения и чтобы не исчезнуть в Полноте Времен, поделили между собою мир. И обманули глупых людей, назвавшись различными именами и непонятными прозвищами: Зевс, Гера, Аид...

Но человеку на помощь был послан сын матери-Теллуры, Офис: змей, который открылся эллинам под именем Тифон, и которого Юпитер низверг в мрачный Тартар за то, что он научил людей отличать добро от зла, и вдохнул в них изворотливый нрав, алчное любопытство и сладость сомнений.

Сладость! Если бы не этот наследник и носитель Премудрости, то люди никогда бы не узнали, что существует Сладость входа и Сладость выхода. И что весь ужас этого мира происходит от жестоких страданий духа, заключенного в темные и смрадные потроха Ойкумены, безысходной, исполненной несовершенных вещей и несовершенных порядков.
И еще. Чтобы мир стал другим, а ты обрел Сладость, надо послужить Офису. Нужно уничтожить все, созданное бездарно и неправильно; нужно отпереть врата входа и выхода...

Плата вполне справедливая: надо перестать быть.

... Он вошел в рощу, благородные синьоры. Вошел, чтобы убить, потому что даже свободный под страхом лишения крова, огня и воды, даже свободный никогда не смел садиться на меру зерна, разгребать ножом угли в очаге, совершать жертвенные возлияния из вина, выжатого из ягод с необрезанной лозы, предлагать божеству одну только кровавую плоть без хлеба и муки.
И самое главное – не смел он оглядываться назад. Не смел с той минуты, когда выступил в путь и вход превратился в выход.

Старик увидел меч и отвернулся, подставив под удар слабую, покрытую мелкими венами шею.

13.

--... и очень даже просто прирезал. При непротивлении злу насилием. Так что Лев-то Николаевич копнул очень, очень глубоко. Прямо-таки вынул душу из мира. А попы на него обиделись: зависть!

-- Тем более наплевать...

-- Ну, да. Душа мира, а тут людям картошку копать надо...

-- При чем тут картошка?..
– А притом, что без картошки нельзя, а без карамболя можно. И еще притом, что из трех шаров в карамболе один обязательно красный. Красный, понимаете, юноша? Триумфатор в тоге-пурпуреа, а кий – это сципио: жезл. Для важности. Знаете, мужское начало доминирующего самца, эбурнеус. Никогда не анализировали, почему на красном знамени – непременно молот? Пердунья Дженни, ну, та, у Стейнбека, разобралась бы в два счета.

– Вы это всерьез?..

-- А в том и дело, сударь! В том и дело-то, что конечно. Вот мы с вами закусываем, ничего не делаем, то есть, делаем, потому что питие водки – искусство очищения жизни от причинно-следственных связей, а на самом-то деле – внутри потока, в самом центре Путешествия Напуганных Мышей. Видели хоть раз?

Нет, «странно» – совсем не то слово. Квёлое; не стеклодувом сработанное. Не слово, а граненый стакан. Кто ж не знает, что граненый стакан придумала скульптор Мухина. В творческих, так сказать, муках...

Откуда все это взялось – ах, вы неисправимы, шалунишка Апполинарий! -- и почему так союзны, будто хорошо настроенные – и это вы хотели бы донести до потомства, о Апполинарий? -- стариком-евреем фортепьянные струны, все эти многоточия, паузы, незаполненные словами?

Даже самый запах отсутствия цели сделан из запахов моря и полноты времен: того, что есть и чего в эту же долю жизни не может быть никогда.

Апполинарий – заметьте, благородные синьоры – был будто бы богомол, помещенный под стеклянный колпак, а вокруг толпа прыщавых первокурсниц медицинского техникума. Звезда и жертва.

Конус выноса. Вот как это называется. Вчера еще тебе надевали на ножки пинетки, вчера еще ты смотрел в окно и радовался оранжевому яблоку солнца, а теперь ты -- конус выноса. Бугорок продолговатых серых камешков в конце узкой долины, намытых потоком...

«Великий поэт и певец Орфей, посвященный в Самофракийские мистерии, первым открыл нам эти обряды. Великий философ Платон также был свидетелем и посвященным в великие таинства Элевсинских мистерий, восходящих к закрытому мифу о божественных страстях и воспетых в орфическом гимне, ибо сказано Пиндаром: «Хорошо снаряжен тот, кто нисходит во тьму, зная истину Элевсина: ему ведом исход жизни земной и новое жизни начало...». Это-то вот к чему? Для чего? и откуда?

К ТОМУ, ЧТО ЕСТЬ НА СВЕТЕ ВЕЩИ, КОТОРЫЕ РОЖДАЮТСЯ ИЗ НИЧЕГО, НЕ ИМЕЯ ПРИЧИН КАК БЫТЬ, ТАК И НЕ БЫТЬ, КОТОРЫЕ МОЖНО УКРАСТЬ, НО КУПИТЬ ИЛИ ОТНЯТЬ НЕВОЗМОЖНО.

13.

А еще из памяти, из снов, виденных давно, давно, вывалилось: «Эмиль»...

(И было оно

зачеркнуто,

вычеркнуто,

перечеркнуто),

поверх зачеркнутого и вычеркнутого:

«за»; «Вы»; «пере»; «чёрт», «кнут» и «о»).

«Господи!

ГДЕ МОЕ ЛИЦО?»: а это уже печатными буквами).

Что делать, что делать... бедный, белый, палый, впалый человек с одним «л»! Запишем его. Сделаем вот что. Сони Роллинз, Бесси Смит, Пол Квиничетт и Лестер Янг: три саксофона и преданность леди, которую прозвали Дэй: «Душой и телом», «Body and Soul», 1943 год, в канун битвы на Курской дуге:

-- Каждый человек суть хрящи, сосуды и километр кишок. Слишком просто. Слишком искусно. Искушение всегда озабочено тем, чтобы припрятать себя за простотой. В этом коварство искусства. Есть одна теория... такая, что человек несовершенен, его специально чуть недоделали, поэтому так и устроено всё, что ничто не может быть законченным вполне.

(О, Апполинарий!

ты продал сон, о, Апполинарий, и никакого человека с утиным носом быть не может, о, Апполинарий!

ты просто прилег набок на бережку, поджав коленки к подбородку, как ондатра, убитая вороном, как человек в желтом доме, связанный дорогой на Сент-Виктуар, как труба Майлза Дэвиса о, Апполинарий, Апполинарий!

и смотришь ты плоскими глазами на жирных мелких уток, а видишь лебедей, лебедей, которые очень кстати, очень художественно выстригают с плотной парной плоти питу -- мельничный жернов, о, Апполинарий!

тебе бы истребиться, о, Апполинарий!

в пар бы над прудом уйти б тебе, но ты жив, и тебе дали денег даже, чтобы ты еще немножечко поел и попил, о, Апполинарий!

ты вкусишь ветчину из Уэски,

и ступишь босыми ступнями на жаркие камни улицы Перичол,

и сыграешь «Star Dust» с покойным Беном Уэбстером над Авернским озером, рябь которого на твоих глазах, о, Апполинарий, прогладит первый коршун в срединных числах месяца октября того года, который тебе неведом, о человек без лица, о, Апполинарий, Апполинарий!

И в этот год назовут тебя: О. Апполинарий, о, Апполинарий!..).

-- Это понятно, это бывает: в один прекрасный день понять, что ты большая сволочь тру-у-удно. Но ведь тут ... э-э... и живодерства-то особенного нет. Даже бык Аркадий это понял: у того хватило характера, чтобы хотя бы окаменеть! У них теперь несколько другие методы, знаете. В духе гуманистических традиций. Хоп, и ты бомжик.

-- А и поделом. Разнообразия во взглядах ищите, а что такое разнообразие? Разобщенность. А разобщенность что такое? Противостояние. Разброд. Хаос. Что такое эта ваша свобода выбора? Свобода от чего? Следственно, если мыши путешествуют, должен найтись дудочник. Ворон обетованный. Чтоб крысу эту – ать! ать ее, гадину! Ваше здоровье... А мы с вами не дудочники, и не крысы. Мы – отдельно стоящие. Стоим себе, и стоим дешевле... То есть, собственно, ничего мы не стоим. Я вот приду сейчас к себе, пьяный, и ничего мне не будет. Она будет молчать спиной. А завтра я опять буду трезв. И в Ассамблее малочисленных народов буду ну ни хрена не делать. Потому что эти народы на хрен никому не сдались.

-- Тема должна отлежаться.

-- Да! -- Павел Михайлович подмигнул, поискал носовой платок, шмыгнул носом и оказался румяный дядечка, мужичок в красном колпаке с новогодней открытки: -- Это вопрос. Но вот Сезанн утверждал: пишите первичными цветами. Первичный цвет – окончательный цвет. Как выстрел. Это все равно, что убить человека. Или родить, что одно и то же. А локальный... Локальный цвет, хотя и без претензий, но это как толпа. Вы хорошо видите, о чем я говорю? Видите, нет? С толпою надо, чтобы была ботаника, чтоб оно понятно было. Толпа! Четыре медведя на бревнах. Потому что чуть больше солнца или, наоборот, тени – и фисташковое дерево в Шато-Нуар становится сначала призрачным, потом прозрачным, а потом уж и не дерево вовсе. И это, сударь, очень, очень плохо. Потому что это джаз. А джаз – это враньё! Уничижение грамоты нотной. А ноты суть знаки и признаки, суть порядок. Начинаются фантазии, импровизация, а потом всем сразу становится скучно, и всем опять подавай чего-то особенного. А нация должна есть, пить и размножаться без колебаний: вот ее свобода выбора. Истинная, следовательно, хорошо структурированная и до мелочей продуманная свобода состоит в том, чтобы точно сыграть то, что написано. И, в итоге, купить новый холодильник. Все мозги мне этим холодильником...

-- И что, к примеру, написано про нас?

-- А ничего. Аркадий – вон он, стоит. Как заповедь. Тут ведь штука-то очень простая.

Начиная что-нибудь свершать и совершать, неважно, что, неизбежно нарушаешь порядок вещей. Даже если совершил совсем чуточку. А когда нарушаешь порядок вещей, стало быть, что-то или кого-то неизбежно уродуешь. И чем ближе к осуществлению, тем больше крови на алтаре. И говна на подошвах. Своего и, что в особенности возмутительно, чужого. Так примем за то, чтоб, не дай же Боже, не постиг нас, опричь вот этой черточки между бытием и небытием, еще какой-нибудь знак препинания...

15.

... Минуют готы и лангобарды, нахлынет и отпрянет мрачное средневековье.

Чума отступит от стен городов и замков.

Сожгут всех ведьм.

И отверзнутся врата гуманизма, и кладовщица выдаст огромный мешок с карманами, выкроенный из старого матраса, он распишется в журнале, быстро переоденется и выбросит на пути к метро отпечатанный на машинке выписной эпикриз с неподобающим для приличного человека диагнозом.

Приличному человеку весьма зазорно блевать в присутствии особ женского пола, притом в одних трусах и будучи связанным. Кроме того, он насквозь пропах запахом мочи.

На три оборота – о, запах прокуренных обоев, поклеенных собственноручно! -- и на цепочку -- запрет дверь. Поставит Рэя Чарлза. Нет, Нину Саймон. Нет. Дейва Брубека. Все семь с половиной минут «На солнечной стороне улицы»: ромовый, густой и прохладный рояль, теплый глинтвейн саксофона, альт Бобби Милителло.

Достанет огромную, черную от копоти, с отколотой ручкой сковороду.

И нажарит много, целую гору, картошки со сливочным маслом; наполнит до краев белую, немного щербатую кружку холодным кефиром, включит телевизор, и будет смотреть хорошее кино про последнего из пяти добрых императоров, которого друзья помнили под именем Марк Анний Вер.

А потом, нарочно открыв окно, чтобы звук улицы рвал перепонки, уснет. Без сновидений.

Утром, выпив теплого молока, он начал жизнь, не похожую на ту, что была в эру великого переселения народов. И первым делом приписал к своему имени недостающее «л». И сразу же перестал обращать внимание на навершья, ветлы, цвет воды, лица в метро, лица в телевизоре, на фондовый рынок, на историческое наследие, на женские ноги и воронье оперение...

Новости же, пока ласкала его Геката, возгласили жаждущим познания, что под рухнувшей крышей какого-то павильона, что рядом с кафе «Пилигрим» (бывшая «Диана», а собственник переменился), еще могут находиться пострадавшие. Идут работы, и уже взяли подписку о невыезде с мэра города, в кабинете которого нашли женские трусики, а в них золотую чайную ложечку в виде ворона. И серебряную мышку в неприличной позе. И все было спрятано в фарфоровом чайнике, а чайник стоял на самом видном месте: на подоконнике, рядом с гарденией, и, как выяснилось только что, был украден мэром из коллекции некого частного энтузиаста. Известного в определенных кругах и, как предполагают, доверенного лица очень известного беглого олигарха, связанного с внучкой Бенито Муссолини узами морганатического брака.

На даче беглого олигарха, на Поповой горе, был произведен обыск: на стеклянном потолке в ванной обнаружена надпись губной помадой, сделанная египетскими иероглифами, диалект архаичен. Приглашен ведущий египтолог Сорбонны. Версия террористического акта пока не рассматривается. Премьер, обсудив с бывшими комсомольцами проблемы инновационного развития и социальную ответственность большого бизнеса, возложил венок к памятнику Борцам с большевизмом. Мы продолжаем следить за развитием событий.

Не правда ли, благородные синьоры?.. Не правда ли?..

А, тем не менее, синьоры, человек, не имея ничего общего с мэром, большевизмом и мышкой, добавил к себе нечто недостающее, и так стал правильно написанным. Но вопросов к нему, как и у него к себе, увы, больше нет. Потому что он просто собрал все виниловые пластинки, все диски собрал он воедино, и сначала хотел, было, сжечь их, как инквизитор, а потом просто выставил на лестничную площадку, где они пролежали еще полгода.

И когда он закрывал за собою дверь, исполнив это послушание, то, сказывают, свалился без чувств, тогда при помощи нашатыря привели его в себя (неотложку вызвали, но зря: был небольшой скандал...), минут сорок он уверял, что на стене будто всплыла, а потом стала крепнуть тень с занесенным саксофоном, похожим на кхопеш. Так и сказал: «кхопеш». А сказав, умолк на целых шесть восьмых...

То, что сделал он потом, он мог бы, конечно, и не делать вовсе, потому что это был запредельно мужественный поступок, требовавший чрезвычайного напряжения сил и воли – поступок, которым нельзя не восхищаться.

Повторяю, он мог бы этого не делать – как вы или я. Но сделал, ибо, не выправив свое написание, он неминуемо оказался бы обречен ненавидеть. Ибо ненависть присуща глубокой старости, равно как и младенчеству: ненависть из-за нехватки понимания и любви. Но больше всего ненависть присуща памятникам.

Он отказался и от того, и от другого, и от третьего, потому что не было в нем того, чем можно ненавидеть натурально, взглядом, мыслью, словом либо побуждением.

И еще потому, что именно так поступаем мы, благородные синьоры. Собственно, поэтому-то мы и благородны.

Теперь вы во всякий день, с девяти до семнадцати, кроме субботы и воскресенья, можете увидеть воспоминание об этом человеке в салоне, где делают зеркала и витражи на заказ.

Он – все-таки нехорошо даже о воспоминании говорить «оно», потому что всякое воспоминание имеет жизнь вечную, следственно, воскреснет вместе с нами во плоти -- итак, он носит куртку с шевроном, он охраняет движимое и недвижимое чужое имущество, он давно прихожанин церкви во имя Святого Мартина, и квартира его на Малой Коммунистической улице (окна во двор) чиста и опрятна.

Два раза в месяц к нему приходит угрюмая белобрысая женщина в саамской вязаной шапочке с заячьими хвостами на висках.

Потом, 23-го февраля, до того, как вдруг совершенно ничего не изменилось, но сразу после первой атаки Ледяного похода, -- мела позёмка, и снег парил, восходя от тротуаров, дворов и крыш в опаловую высь, -- она тоже вознеслась. Напоследок прислонив к двери в подъезд (с обратной стороны), длинный ненецкий кнут, которым погоняют оленей.

И еще говорят, что в тот же самый день, минута в минуту, как только стукнул о дерево ненецкий кнут, на колокольне Святого Мартина скончался ворон, неведомо в каком веке поселившийся там, но гнезда так и не свивший. Будто бы подавился водяной крысой из-за того, что у той на шее была златая цепь.

Цепь приобщили: оказалось, из коллекции Русского музея, экспозиция искусства оседлых скифов, кочевых сарматов, и королевства восточных готов эпохи Германариха, порядковый номер 1957. Но откуда на Таганке водяные крысы? И где Русский музей, а где, на всякий случай, Таганка?..

Никто не видел, каким именно образом с ним это произошло, а у нее получилось. Но все остро почувствовали присутствие Невероятного. Так и не разобравшись, впрочем, для чего почувствовали. Многие открыли холодильники и нарезали себе бутербродов с докторской колбасой, приняв Невероятное за колбасу с горчицей. Из открытых форточек так и тянуло духом свеженарезанной колбасы...

Он любит гулять в утренней тиши на Чистых прудах. А тишь вечернюю, по воскресеньям, купив на входе непременных тюльпанов (розовых), посвящает он Выставке достижений народного хозяйства, углубляясь в аллеи, отведенные мученичеству и страданиям дойных коров и их возлюбленных, увековеченных в мраморе и бронзе.

Сновидения его не имеют изображения, а пища скудна, травоядна и полезна.

Он прожил очень, очень долго, всякий день, и неделю, и месяц незаметно становясь ниже ростом.

При этом лицо его постепенно освобождалось от морщин, разглаживалось, щеки становились упругими и полными, глаза его обрели девственную влажность свежей утренней росы, а на голове вдруг, иногда прямо на виду у всех, однажды прямо во время пасхального повечерья, стали расти волосы, которые тут же кудрявились и делались золотистого оттенка.

Наконец, кажется, за несколько дней до того, как он исчез бесследно, как исчезают из почвы минеральные соли азота, о чем писали в газете «Охотный ряд» в разделе «Дела дачные» на 24-й странице, видели его в песочнице.

На нем была все та же серебристо-голубая куртка с шевроном, только рукава были подвернуты так серьезно, что вокруг запястий висели тяжелые обручи, а сама куртка была ему вроде долгополого макинтоша. Он сидел на доске, спиною к миру, и прутиком чертил на спрессованном песке какие-то знаки, отдаленно напоминавшие буквы кириллицы.

На губках у него выступила слюна, он шмыгал носом, а в глазах у него, если долго вглядываться, в самой глубине, можно было рассмотреть берег деревенской речки с побегами камыша, похожими на жалом вверх вонзенные мечи, и девочку, разомлевшую под теплым, тихим солнцем...

16.
Эпизод шестнадцатый, надуманный, и вы можете запросто обойтись и без него: пан-флейта, тенор-саксофон, рояль, ударные, бас. «Апрель в Париже» (потому апрель там, говорят, очень хорош). Но все предыдущее -- правда.

... Когда от мраморного чела божественного врачевателя в маленьком ахайском Эпидавре падет, подобный двум корабельным кормилам, змей, и не спеша, выгибая медную спину, поползет в гавань, на корабль Квинта Огульния, он пойдет по его следу. И проследит, и проводит до острова в самой середине Тибра, где и станет известно, зачем устранился от дел тот, чьими ключами до Полноты Времен открывались и затворялись врата свода небесного, выпуская погулять чистое и круглое солнце.
Надо, непременно, завтра же найти и взломать этот старый, обитый железными скобами сундук. У каждого есть такой сундук: надо только найти и взломать. И постоять над ним, вслушиваясь в хриплый рокот турьего рога:

-- Ао-о-ой! Одевайте этот рыжий, потертый и помятый кожаный колет! И легкий шлем-салад. А вот симитара сарацинов. Оденьте, аой, возьмите этот старый колет!..

(Какой еще «колет»?

где колет?

кто?

чем?

на что намек?

Какой Тибр?

Нет здесь у нас Тибров. И ничто нам нигде и никем не колет.

И сарацины не водятся.

(Здесь нас не поймут, благородные синьоры: кстати, забудьте, что вы синьоры, и временно обучитесь откликаться на «Э!»).

И не смейте насаждать, что наше «Э!» получилось из их «Аой!».

И вообще, где собака-то зарыта? в чем загвоздка?

Где родные просторы и почерк сердца? где осмысление?

Где личная дорога к храму прозревшего начальника шестого отдела, который в финале сидит на колесе обозрения, и, обливаясь слезами, кормит с рук голубей?

Где сметливый дехканин? где любовь к нему – не что-нибудь вроде уважения, а вот именно что любовь, причем, страстная, как у половозрелого мальчика? Могу ль прочесть во взоре его общечеловеческую ценность? а хлеба краюха, которую пополам?

Где, в конце концов, гибель порока чрез воздержание, которое есть праведность?

где человек труда, и мать его, и околица его, и пепелище?)...

Но, пока никто не слышит, пока не разобрались, надо, однако ж, как-нибудь довести эту вытянутую как голос в пустой комнате фразу: предположим, тенор опал, осел на мягкие, густые как черное вино аккорды (пиано -- Кенни Баррон). Да, однако, надо, синьоры! ведь все вы – благородные. Вас-то в первую очередь, в случае чего, и сделают «Э!». Допустим:

... От Кот-д'Ор, сквозь виноградные края, по пропахшим мелом, чесноком и копченым сыром переменчивым утесам и холмам Эстака, вдоль побережья. Он порвет в клочья рыжий кожаный колет, и продаст за горсть маслин и кусок копченого сыра шлем и симитару. И останется один на диких перевалах Пиренеев. А там -- через Деспеньяперрос, до склонов Пенья-Вьеха, покрытых пиниями, миртом, тимьяном, пробковым дубом и рожковыми деревьями, до оранжевых вершин Сьерра-Морена, откуда в душные ночи изливаются на пространства мелодии серебряного света, отраженные от парусов Корабля Арго, а в полдень над выжженной землей парят белые и пустые деревенские церкви с квадратными колокольнями.
И увидит, окутанную дыханием красных камней, дорогу, на которой нет одиночества, потому что на всем этом пути ждут, заслонив глаза ладонями, одинокие люди.
Ждут и смотрят вдаль выеденными солью глазами.

Странствуйте! Если вы идальго – странствуйте, но помните: они ждут именно вас...
Федор Самарин.
Апрель 2006 г.

«Now Or Never» («Сейчас или никогда») – блюз, написанный Билли Холидэй и Кертисом Р. Льюисом в 1950-м году.{jcomments on}

Обновлено 26.02.2011 03:22
 
Реклама на SAMSONOV.ORG
Журнал Газовая Промышленность
Российский государственный университет нефти и газа им. И.М.Губкина
Клуб Pусcкaя Швeйцapия
Баннер
Баннер
Баннер
Баннер
Баннер
Баннер
Для размещения рекламы отправьте заявку по адресу электронной почты