БИСТИНО И СИНЬОР МАРКИЗ. Альдо Палаццески, рассказ. Печать
Родственники - Федор Юрьевич Самарин
Автор: Альдо Палаццески. Перевод Федор Самарин   
23.03.2011 07:23

-- Нунция… послушай-ка, Нунция… я тут, понимаешь, маркиза как-то… ну, случайно… на короткой.. хм!.. ноге, что ли… В общем, повстречал.

«Ага!» буркнула Нунция, не оборачиваясь, прилипнув намертво к очагу, нанося самые распоследние штрихи в очередную вкуснятину, скажем, к обеду. А может и к ужину. Когда столик, любовно покрытый нежнейшей, белейшей, прямо-таки сверкающей скатертью, накрытый возле окна, такого миленького окошечка, а за ним -- чудный крошечный садик, а за столиком всего два сотрапезника.

Нунции, обыкновенно, всегда было глубоко наплевать на эти самые внезапные встречи. Иногда только, когда на нее находила благодушие, могла добавить к этому «ага!» что-то вроде: «Ну, и как он там вообще?». И то, таким тоном, которым дают понять: мол, ты давай там, побыстрее, чего и как: дел невпроворот.

Ну, и тогда, иной раз, Бистино, выдвинувшись чуть дальше положенного от двери кухни, потоптавшись, а духу войти целиком не хватало, не говорил, а как бы испускал из себя:

-- Ну, вот, видишь ли, я его увидал, то есть, повстречал, то есть, я ему сказал кое-что.

Звучало это так, словно в целом мире не существовало больше никого, с кем можно было бы увидеться, встретиться, и с которым можно было бы перекинуться словечком. Будто бы все прочие – так, мелкие частные обстоятельства.

-- Очень приятно, -- довольно сухо отвечала Нунция, отчаянно подскакивая над очагом.

Бистино был не просто очень высок, это был верзила, ростом на вершок выше дверного косяка. Стоял он, пригнувшись, чтоб ненароком не снести косяк макушкой, и здорово смахивал на дитёныша циклопа. Глаз с Нунции, которая приплясывала перед очагом, едва доставая носом края плиты, Бистино не спускал. А Нунция из всех сил тянулась на цыпочках, чтоб рассмотреть, как оно там булькает, сколько еще шкворчать прелести в глубокой сковороде.

Когда Бистино, бывало, приближался, самый кончик чепца Нунции доставал ему… ну, чуть выше пупка.

То была чета, слепленная из совершенно разных человеческих пород, и может быть, именно потому в высшей степени счастливая и милейшая.

-- Он у тебя чего-нибудь спрашивал? – добавляла она, обыкновенно, после ледяной паузы, которая буквально пришпиливала муженька к полу, как закон преступника.

Бистино разевал рот...

Но, не в состоянии солгать, испуганно выпаливал:

-- Я заплатил ему за кофе… ну, за чашечку… ну, и там… за тарелку пасты.

-- А он, видать, проголодался? А?

Сказав это «а?» известно как: будто иглой по стеклу, женщина испускала долгий вздох.

-- Спаси нас, Боже, от подобных встреч! Будь уверен, тебе за это не воздастся.

Острым, тренированным нюхом Нунция точно знала, что муженек никогда до конца не договаривает. Наверняка дело было не в одной чашечке кофе и не в одной тарелке пасты.

Бистино вмиг соображал, что его раскусили, и делался рохля рохлей.

-- Да ты понимаешь… вот какая штука… так уж вышло… -- бормотал он, стараясь как-нибудь скрыть и даже извинить сердечный свой порыв, а вместе с ним найти извинения и синьору маркизу, который выпил и закусил за чужой счет. А еще и за монетку в одну лиру, что сунул ему в карман, таким образом, что это будто бы он дает ему в долг.

Иной раз Нунция, которая души в своем Бистино все-таки не чаяла, давала ему понять: мол, Бог уж с тобой, давай, дубина, рассказывай. И его, как воды вешние сквозь плотину, прорывало:

-- Если б ты только видела… Если б ты только видела его…

Но и тут не тут-то было. Вместо того, чтоб дать выговориться, Нунция без конца его прерывала, вставляя там и сям разные замечания.

-- Что имеем, не храним, потерявши плачем! Ох-ох-ошеньки! Сам виноват, на себя и пеняй! – время от времени провозглашала она, сидя за столом, словно бы вынося высший приговор вообще всему, что касалось маркиза, а заодно притормаживая супруга, хотя сама же и подтолкнула его к словоизвержению. И тот, ну, вылитый пацан, румяный и свеженький, несмотря на то, что был 55-ти лет от роду, со светлыми глазами, которые лучились добротой и чистотой, притормаживал на полуслове с открытым ртом: хоть он и в сто раз превосходил эту пигалицу физически, силой духа по сравнению с ней был чисто птенчик.

Эта самая резкость, которая обнаруживалась в единственном случае, а именно, когда начиналась болтовня про синьора маркиза, ясно и раз и навсегда давала понять: у нее есть  жизненные принципы, то есть, она верит в силу добродетели, а с этим делом шутки плохи. Только когда ненароком, и не без имени маркиза, покушались на эту силу, она бросалась на Бистино, как разъяренная кошка. А во всех других случаях не сыскать было жены, более любящей и нежной, а самое главное, гордой в высшей степени тем, что есть у нее сокровище, личное, приватное: муженек 55-лет от роду, дубинушка стоеросовая, ладненький, свеженький, как налитой китайский огурец подобающего размера, в полном расцвете сил и мужеской крепости.

 

Бистино никак не мог взять в толк, как можно не испытывать ну совершенно никакого сострадания к столь значительной личности, по отношению к которой сам он питал его сверх всякой меры. Это же та самая жалость, которую всякий добрый христианин обязан питать ко всякой твари Божьей, причем, без исключения. Но сам эту самую жалость он питал исключительно к одной только овце стада Господня.

Из всех смыслов жизни, которых невпроворот, у него имелось всего только два. Жена да синьор маркиз, память о котором сидела в нем, как шило в заднице. На беду, жена у Бистино на ногах стояла прочно, с детства была ушлой и сметливой, так что, враз оценила убытки от этого второго смысла, усугубленного состраданием. Его-то она, как ни билась, а никак не могла истребить в простой, ясной и безыскусной душе супруга.

А сострадание, между тем, росло день ото дня, как тесто в кастрюле.

Бочку мёда, обыкновенно, портит ложка дегтя. Благочестивую жизнь этого семейства и портила одна такая ложка: синьор маркиз. Это пятно на поверхности безмятежного и чистого семейного моря. И с каждым днем оно разрасталось прямо-таки с дьявольской силой.

А вот княгиня, упокой, Господи, ее душу на пажитях своих, наоборот, делалась с каждым днем белее белого снега. Непорочной. Даже непорочной дважды, можно сказать, ибо, будучи целых 86 лет сущим ангелом на земле, в раю пребывала она тому уж лет пять. И оставила по себе заранее райские кущи для преданной служанки, а именно вот этот хорошо прибранный и чистенький домик, пожизненный пенсион ровно в 10 лир в день, и еще сотню разных приятных мелочей.

Понятно, как искусно Нунция отводила душу, повествуя о ее добродетелях, и сколько часов подряд это могло продолжаться. Бистино в таких случаях внимал, как малыши внимают волшебным сказкам, поскольку в глубине души сам он покойницу и в грош не ставил, хотя отслужил у нее целых 10 лет. Она его всегда раздражала, во-первых, из-за того, что он ее ревновал к жене, а во-вторых, и это главное, что эта старая сволочь низвергла в ничтожество, довела до ручки его маркиза. Для Бистино она оставалась каргой, сквалыгой, настоящей грымзой, со всей ее, чтоб ей провалиться, добродетелью. Но надо было быть паинькой, покорно выслушивая панегирики в честь этой мегеры со стороны Нунции, и все для того, чтобы редко --  очень редко! -- в моменты наибольшего благорасположения, она позволяла ему открыть рот.

С другой стороны, Нунция никак не могла вбить в голову Бистино элементарную вещь: как же можно вообще сравнивать женщину, которая целых 86 лет была примером благородства и мудрости, смирения и скромности, доброты и благочестия, с человеком, вобравшим в себя все семь, и даже больше, смертных грехов. С тем, кто, получив еще в юности блестящее наследство, профукал не только его, а единым чохом спускал вообще все, что время от времени подкидывала ему судьба, даже то, что годилось разве для поддержки штанов. И вот теперь, 70 летний, ввергнутый в позор и отчаяние, перебивался он жалкими подачками от каких-то дальних родственников и кое-каких друзей, от которых он прежде нос воротил, да еще подаяниями тех, кто случайно попадался ему на пути или получал от него жалобные письма.

Доведенный до ручки, дошел он до того, что выпрашивал как бы в долг сотню лир или даже пятьдесят, с обещанием непременно вернуть как-нибудь при встрече, но получал 10, а то и 5. Иногда сочинял он унизительнейшие прошения, вымаливая себе вспомоществование, какое-нибудь социальное пособие, но оно ему либо не назначалось вовсе, либо приходило в ничтожном размере. А если порой, в минуты страшного отчаяния, все же осмеливался он толкнуться в дверь к кому-нибудь из друзей, дверь эта оказывалась наглухо запертой. И, спускаясь, бывало, по гулкой лестнице вниз, один одинешенек, хватаясь за богатые перила, которые поддерживала монументальная балюстрада, припоминая в этом богатстве и монументальности самого себя, неся на плечах лохмотья проигранной, утерянной гордости и собственного достоинства, бормотал он себе под нос с горькой иронией, причем, по-французски:

-- То, видишь ли, они устали, то им нездоровится, то они болеют… Да! Хиреет, чахнет наш народ!..

Допустим, выпадал ему счастливый случай повстречать какого-нибудь старинного приятеля, человека душевного, который с большим тактом совал ему в карман пиджака лир эдак 50, так ведь и мысли не было у него припрятать их или же заплатить хозяину гостиницы в счет долга. Как только денежки попадали в карман, тут же под это дело он набирал новых долгов, потом принимал на ход ноги где-нибудь рюмочку-другую, а потом уж на всех парусах летел в один из тысячи трактиров, чтоб там выпить, как следует, за здоровье какого-нибудь завсегдатая. Маркиз, обыкновенно, шествовал к столику неспешно, важно, надув щеки, знакомец тут же подскакивал с вопросом, от которого маркиз раздувался пуще прежнего:

-- Что, брат, получил еще одно наследство?

И, возвратившись в гостиницу в совершенно непотребном виде, вылезал прямо перед входом не из чего-нибудь, а из такси, чем приводил в ярость хозяина, который тут же, не стесняясь в выражениях, припоминал ему, сколько и за что тот ему должен. Тогда маркиз, вручая ему последние деньги, сопровождал это словами: «Трачу много, зато живу достойно». Конечно, по-французски.

Ну, и как можно было говорить про такого засранца Нунции, которая бережно хранила в сердце своем память о святой женщине, и еще, как реликвию, портрет ее в красивой серебристой рамочке прямо над буфетом?

У Бистино тоже был портрет маркиза, когда тот был молод. Ах, какой бравый был молодец, какой был господин! Но портрет этот Бистино держал запрятанным в самый дальний угол того ящика в комоде, где валялся всякий хлам и где жена его никогда не найдет. Этот портрет был его личной, очень личной собственностью.

 

Когда Бистино, наконец, решился покинуть синьора маркиза, то случилось это, когда у того уж не было никакого дома, а жил он на перекладных, к тому ж и задолжал ему за 18 месяцев, да и вообще в кармане была вошь на аркане. И поступил тогда он на службу к княгине в качестве кучера. Княгиня держала кобылу вплоть до конца своих дней, держала вопреки всему, упрямо приговаривая, что тише едешь – дальше будешь, что и так спешить некуда, потому-де, что конец у всех один. Бистино, в самое последнее время, поскольку питал к лошадям некое неопределенное уважение и обожание, стыдился возить эту старуху на прогулки, лавируя среди машин.

Старуха заботилась больше тем, чтоб ее слуги выглядели презентабельно, и непременно желала, чтоб и кучер и гувернантка имели бы облик пышный, внушительный и декоративный. Тогда-то бравый кучер, который в свои 40, был еще свеж как персик, так он был мужествен, могуч и благодушен, поразил Нунцию в самое сердце, которая с тех самых пор держала его подальше от всяких там сюрпризов.

Во всем существе девушки, которая вплоть до того дня вообще не знала, что есть на свете глагол «любить», любовь сказалась весьма странным образом: она принялась реветь. Ни с того, ни с сего… Сунет, бывало, личико в ладони. И давай реветь.  Взахлёб, словно бы любовь невероятный грех, светопреставление и непотребное бесстыдство.

Ну, в первую-то голову из-за того, что годы у нее были уж не те. А, главное, и вот это-то именно и было, собственно, занозой и поводом для стыда, это то, что угораздило ее влюбиться в мужчину ну уж очень статного. В красавца метр девяносто с гаком росту. Как же это она, такая малюсенькая, крошечка такая, будет заниматься любовью с эдаким обломом? Одно с другим несовместно, а потому постыдно, порочно и бесчестно. По такому поводу случалось ей рыдать целыми сутками, периодами, безутешно, как в день Страшного суда, и эту потребность лить слезы никак она не могла преодолеть.

Княгиня, заметив как-то странную ее взволнованность и бледный вид, подозвала девушку к себе, и очень душевно, с улыбкой доброго пастыря, отпускающего грехи, приступила к обряду исповеди. Сердцу не прикажешь, изрекла княгиня в итоге, мало ли чего случается в этом мире, бывает, и в 45 лет женщина, крохотная и ладненькая как пупсик, возьмет, да и влюбится в облома.

Потом переговорила с Бистино с глазу на глаз, и тут же, прямо на месте, назначила день свадьбы: в ее, мол, доме, никаких шуры-муры, а все должно быть строго по закону. Бистино дважды повторять было не надо. Не сказать, чтоб он уж и впрямь так расположен был жениться на перезрелой, да и не очень симпатичной, да от горшка два вершка старой деве, но почуял, что уж насчет чего другого, а уж тут с княгиней шутить не стоит.

И если чего у них теперь и было в собственности, то это именно от княгини: хорошенький милый домик в четыре комнатки, с садиком, опушенным кустами роз, в котором Бистино развлекался, выращивая зелень, помидоры и кое-какие фрукты.

-- Ну, красотульки ж вы мои! Лапоньки! -- приговаривал он всякий раз, выходя к ним, чтоб лишний раз повидаться, -- ах, ты, моя картинка, конфетка ты моя!

Четыре комнаты, мебели навалом, одна – просто расчудесная гостиная, еще – маленький зал, она же спальная, да кухня. Да к тому же маленькая комнатка, которую Нунция всегда держала в полной готовности, чтоб сдавать каким-нибудь постояльцам, к примеру, студенту или порядочной девушке, но только в том случае, если доходы на жизнь станут сокращаться.

Но доходов хватало, и хватало прилично, так что ни в чем себе не надо было отказывать. А все потому, что это княгиня оставила им 10 лир в день пожизненной ренты. А еще, чуть ли не ежедневно, прежде чем помереть, извлекала чего-нибудь из своего комода; брошку, еще одну, булавочку, в общем, всякую бабскую ерунду:

-- Держи-ка, Нунция, бери-бери, пошустрее, не пялься! – это чтоб дети не углядели, как она раздает так много всяких вещиц гувернантке, пусть даже и любящей и преданной, но – гувернантке.

Таким вот образом Нунция на сберкнижке скопила за 40 лет приличное состояньице, всё – честно заработанные деньги, не потратив ни копейки даже на гардероб потому, что от княгини осталось ей много чего. Покойница была дамой её комплекции, снизу только малость подшить, так что платья, сарафаны и прочее, а также нижнее белье, даже туфли и чулки пришлись Нунции в самую пору: не сносить и за сто лет, коли Господь позволит прожить этакую прорву лет.

К тому ж и комнатёнка была уж готова, чтоб сдать ее студентику либо какой-нибудь барышне, хотя в данный момент необходимости особой том не было, даже совсем наоборот; дома полная чаша, а свобода в собственном доме стоила куда больше, чем могли бы заплатить студенты да барышни, в общем, комнатушку эту Нунция держала так, на всякий случай.

-- Ты б только видела… Ты б видела только его башмаки… Каши просят! – При этом мысленным взором Бистино обозревал  огромный шкаф из прежних времен, в котором у маркиза были свалены в кучу сорок пар разнообразных башмаков. – Занюханный!.. одежонка черт-те какая… пуговиц на пиджаке и то нет… штаны в заплатках… и заплатки-то кое-какие: видно, сам и латал.

И вновь перед мысленным взором его проплыли четыре огромных шкафа из специальной залы, отведенной под гардероб, битком забитых костюмами, плащами и шляпами хозяина. От всех времен, изо всех мест, на любой случай жизни, как то подобает человеку в высшей степени светскому, элегантному: шутка сказать, целая сотня одних только рубашек и не меньше двух сотен галстуков!

-- Ты бы видела только его воротничок! А рубашка!... а уж манжеты-то… огрызки, ей-богу, до того скручены, засалены, вермишель, а не манжеты…

Нунция только качала головой да горько улыбалась, как бы ответствуя на всякую новую подробность и давая понять: «Ну, да, как же, вот то-то и оно!».

-- А знаешь, куда он пристроился на ночлег? В номера, куда водят вот этих самых дамочек.

Нунцию, которая продолжала качать головой в том же духе, будто шилом кольнуло:

-- Тебе, надо думать, самому-то в голову не взбрело его там навестить?

-- Да упаси и помилуй! – пулей выпалил Бистино, чувствуя прямую и явную угрозу. – Понимаешь, его ведь выгнали отовсюду, потому как у него на оплату денег ни полушки. В гостинице платить надо три лиры за ночь, а он хозяину задолжал триста, вот он его и засунул в какой-то чулан без окошка. Он даже по вечерам вынужден, понимаешь, раздеваться впотьмах, при свете огарка. Если огарок найдет. А коли не найдет, то вообще во тьме кромешной. А хозяин у него еще когда лампу электрическую отобрал, чтоб он по ночам не читал в постели.

Забыв про дамочек, Нунция снова взялась качать головой: вот то-то и оно…

То-то и оно, что таким макаром и кончают дни свои в помойке человеческой. Среди отбросов. То-то и оно, что так-то и заканчивают жизнь свою во тьме духовной, когда не разобрать, где день, а где ночь: то-то и оно!

 

Молодость Бистино к жизни маркиза была привязана накрепко, целиком и полностью. Он был из его мужиков, и с пятнадцати лет, с мальчишества, поступил к нему на конюшню. Потом, приметив, из какого теста парень сделан, маркиз назначил его быть и конюхом, и гувернером, принял его в свой ближний круг, сделал доверенным лицом, то есть, поверенным в делах тайных и амурных. В жизни хозяина Бистино знал буквально всё. Где что поправить, все домашние хлопоты были на нем, он всегда был тут как тут, все заранее предвидел и всем рулил.

Он даже был с маркизом в путешествии, объехал с ним всю Европу, но так ничего там и не повидал, не то, что хозяин. Из мира, который раскинулся перед ним, не вынес он ничего, что потрясло бы его понятия, представления, обогатило бы и так далее, к примеру, изменило бы вкусы, привычки либо мысли, в общем, образ жизни. Будто бы он там был в полном одиночестве. Или, что более правильно, один, но со всей хозяйской обстановкой, с платьями, башмаками, и всем прочим. А главное, с лошадями. Если маркиз был для Бистино камнем краеугольным, то все остальное место было занято лошадьми. Лошади – вот к кому питал он истинно христианскую любовь, человечность, лошади были его продолжением. Он и на мир-то смотрел глазами своих жеребцов и кобыл, и самый мир виделся ему исключительно как мир лошадей. Лошади на пышных выездах, на конкурсах, на известнейших заездах и турнирах.  Лошади в неимоверном количестве гостиниц в разных городах, целые табуны лошадей на скачках, когда дым коромыслом, не разобрать ничего. А когда просили его порассказать, как там оно в заграницах, то он говорил только о том, что поразило только его личное воображение, что только он один и мог ухватить. То есть,  говорил он о лошадиных нравах. О конских характерах, о кобыльих манерах, и с таким чувством, так своеобычно, городил такую ахинею…

Выходило, что мир держится на лошадях, а возможно, для них-то и создан, а  настоящий человек – это лошадь.

Вставал вопрос, не конским ли этим самым забиты его мозги, чтоб делать подобные сравнения. Но он на самом деле глядел на мир именно сквозь такую призму, как и подобает слуге высшей марки, а был им целых, слава тебе господи, двадцать пять годков!

Ну, разве мог Бистино забыть златые дни.

Понятно, что при такой жизни, когда вышел срок, пораскинул Бистино мозгами, да и женился, была - не была, пусть и не на самой красивой, да и в возрасте, и росточком-то… но зато очень мозговитой женщине, в общем, уж лучше так, чем вообще никак.

Если б только знала об этом Нунция! Она кое-что понимала, естественно. Понимала, но не желала этого не только допускать, а даже думать о том, даже самой себе шепнуть по секрету, дабы не сглазить. И упаси Бог, если бы Бистино на этот счет чего-нибудь бы ляпнул! Ревнива она была, как всякая бывшая старая дева, и на руку скора.

Маркиз был бабник хоть куда, проб негде ставить, Дон Жуан отдыхает. Самые шикарные женщины мира становились его любовницами, причем, еще до того, как он их это самое… Там, где к ногам его падала синьора, следом тут же падала и гувернантка. Казалось, соблюдался некий незыблемый порядок вещей: хватало двух взглядов, пары слов, и все они валились к нему под ноги как перезрелые груши.

Бистино же был при Дон Жуане верным слугою, причем, одним из самых лучших в каталоге такого сорта слуг, коли составить их рейтинг. А, кроме того, Бистино и сам-то был писаный красавец, и, сохранив свежесть и безмятежность деревенского жителя, превратился в слугу весьма элегантного, прямо-таки безупречного, который, к тому же, управлялся с лошадьми изящно, виртуозно, по-мушкетёрски.

Между синьором маркизом и Бистино существовало нечто вроде взаимной гордости друг за друга, нечто вроде глубокого удовлетворения, тоже взаимного, от этой вот постоянной смены личин, как в комедии дель арте, в общем, в дуэте этом каждый был на своем месте. Это взаимопонимание и взаимолюбование подчас давало себя обнаружить всякими легкими штришками, вроде улыбочки, хитренькой, неуловимой, или как бы случайного шлепка по спине. И в этой-то улыбочке, либо в случайном прикосновении, сокрыты были именно вот эти самые слова:

-- Какая же приятная штука жизнь, и как здорово ею жить, дружище!

Ну, как мог Бистино позабыть этакие-то вещи?..

А нынче! глаза б не видели… высох, как сучок, выцвел, пожелтел, ссутулился, и духу-то в нем уж не осталось, чтоб хоть слово молвить; приболел, видно, прилично, вообще стал вполовину того, что было, прямо и не признать, да и из ума, кажется, совсем выжил.

Напасти сыпались на маркиза со всех сторон, не жизнь, а одно сплошное огорчение, ну, и настроение, соответственно, ни к черту: то одно за глотку схватит, то другое. Векселя, ипотечные кредиты, долги по оплате того - сего, всякие авантюры, то либо слишком уж сложные, то из тех, что всегда кончаются ничем, разные неотложные дела, все впопыхах, все с напрягом. И всегда у него под рукой был Бистино, у него вообще никого не было кроме него, Бистино был его семьей, и эта семья лежала на могучих плечах славного Бистино.

Бистино и рад бы был их подставлять, но… Но!

Бистино сам был тем еще раззвездяем. Разляляйство его имело такую физиономию, что хозяйская одежда никогда не была в порядке, туфли всегда были плохо начищены, лошадей перед выездом он никогда не осматривал на предмет лоска, поручения выполнял шиворот-навыворот. Маркиз, обыкновенно, ворчал – ворчал, пыжился – крепился, а потом брал башмак или сапог, да и по горбу его: «Я ж тебя!»…

Бистино же, вместо того, чтоб закручиниться, любил, когда маркиз вот так, по-семейному, отводил душу. Ах, эти милые вспышки гнева! Затрещины, подзатыльники, оплеухи! Вот в эти-то самые моменты, больше, чем во всякие другие, Бистино ощущал и понимал, что он, собственно, значит для маркиза, и кого он в своем лице представляет, чувствовал свое с ним единство, свою необходимость, в такие моменты Бистино был счастливее всех счастливцев. В общем, подводя черту, Бистино чувствовал, что для маркиза существует только он один на всем белом свете, и только он один его и любит, а уж как он за это любил маркиза, словами не передать.

Гнев и ужасные сцены являли некий особенный вид истинной любви, высшим выражением которой был башмак, который обрушивался на хребет Бистино.

На самом деле, едва маркиз малость входил в русло, умиротворялся и становился спокойным, как сквозь всю его безалаберность и явную придурь, проглядывала душа щедрая, широкая и благородная. Он становился прямо-таки барином, сердечным и веселым, лёгким на подъем, а к тому же остро чувствовал потребность тут же выказать свое раскаяние, как-нибудь эдак принести свои извинения. Так-то вот он без конца одаривал Бистино деньгами, отдал ему два свои галстука и еще настоящую шкатулку для сигар, которая как-то подвернулась маркизу под руку вместо башмака. И вручил он ее Бистино, похлопав притом по плечу, по-свойски, и произнес при этом какие-то очень теплые слова, которые говорят только близким друзьям, и не каким-нибудь, а своим в доску. Короче говоря, вот эти внезапные вспышки хозяйской ярости  прочней цемента скрепили взаимную привязанность. Бистино в это верил свято, как в то, что солнце встает на востоке, потому что сердце у него было незамысловатое, а простое сердце никогда не может ошибаться.

 

И вот сидел он на кухне, жена шустрила у плиты, а перед глазами разом проплывали все картины прошлой жизни, и говорил Бистино будто сам с собою, не находя слов, чтоб высказать то, что его обуревало.

-- Бедолага… А ведь чего только не имел!

Подразумевалось, что хозяин имел вообще все, чем человеку суждено обладать, чтоб быть счастливым: лошади, игорные дома, женщины, вино рекой, вкусная еда…

А теперь что ж, подхватил, ко всему, еще какую-то заразу, отчего у него образовалась слабость в руках, на вид вообще стал полумертвый, и надо бы его, по уму-то, в постельке подержать, как младенца грудного.

-- Бедолага!.. и ведь чего только у него не было… все ведь имел, ну, вот все… -- все повторял и повторял он как заведенный.

-- Да уж, как же, бедолага, держи карман шире! – мгновенно вставала на дыбы Нунция. – Вот за все то, что было, теперь и расплата! В этом мире за все надо платить, не все коту масленица! – она поддела половником и плюхнула в миски дымящийся супчик, и Бистино осторожно, в задумчивости и крайнем расстройстве, подошел к столу поближе. – Рано или поздно, а хвост тебе прищемят, не сейчас, так в другой раз, уж тут не сомневайтесь! Есть, кому платить, а есть, кому и взыскать, -- приговаривала она, пряча сковороду под плиту: -- Кое-кто и заплатит-то всего разок, да так, что мало не покажется!

Но в один прекрасный день из Нунции, вдруг, а ничто не предвещало, выскочила одна фраза. Всего-навсего одна,  но для Бистино будто небеса разверзлись и хлынула оттуда манна. Ни повторить эту фразу про себя, ни поверить в то, что выскочила она изо рта Нунции, Бистино не мог. Он даже не то, чтобы ущипнул, но так, незаметно, довольно плотно себя ощупал: не снится ли.

-- Как-нибудь в воскресенье надо бы нам пригласить, что ли, этого твоего маркиза на обед. Оголодал, небось, ну, так что ж, от нас не убудет.

Сначала комок в горле, потом, как только сумел продохнуть, Бистино подпрыгнул на месте, и давай скакать по всему дому, как это проделывают, от великих чувств, коты, псы или малые детишки. Он выскочил даже в садик, соседи тут же высунулись из окон посмотреть, чего там стряслось, а Бистино пританцовывал, тискал Нунцию так и этак, и хохотал, как от щекотки.

-- Отстань! Пусти! – пищала Нунция, -- Мне больно! Да отстань же ты, наконец!

Но, вместо того, чтоб поставить ее на пол, Бистино носился с ней на руках по всем комнатам и твердил, как сомнамбула:

-- Ух, как мы его примем, вот посмотришь, а он придет, я-то знаю, вот чтоб мне провалиться, а придет, не может он не прийти, уж я-то его знаю…

Нунция, между тем, очень хорошо понимала, какое немыслимое утешение она ниспосылает муженьку, и на попятный теперь не пойдешь: «Ну, поглядим, посмотрим, чего из всего этого выйдет», думала она про себя, качаясь в вышине, на руках у Бистино: «Мир, чай, не перевернется, коли разок этот сморчок у нас отобедает».

А когда Бистино поставил ее на пол, вслух сказала:

-- Вот и я говорю, что придет. Голод не тетка!

 

Маркиз выказал охотное желание побывать у четы в гостях, но без тени улыбки. Рот его был больше не способен растягиваться в улыбках. И в то воскресенье, в назначенный час, отправился он к старому слуге, где поджидал его очень даже недурной обед, в горьких размышлениях о том, что, как прежде, такой, настоящий, домашний обед, со смаком, вкусить он уж не сможет. Все его ощущения будто провалились в тартарары, сил не было никаких, ничего в нем не осталось, кроме одной сплошной хворобы, скрутившей его в три погибели: призрак, а не человек.

Маркиз, по приходу, выказал признательность так натурально, тепло и естественно, что сомнений не было: даже будучи в несчастных обстоятельствах, он все еще истинный синьор. Причем, сделал это до такой степени натурально, что будто это не он, а к нему пришли в гости на обед, отчего в рядах Бистино и Нунции произошло некое замешательство, которое уступило место тому самому смущению, какое обыкновенно испытывают слуги в присутствии хозяина.

Бистино глядел на маркиза с восторгом, во все глаза, не веря им, во все время обеда почти не ел, и все ждал того, что никак не появлялось: хоть какого-нибудь признака радости на пергаментном, выцветшем, истомленном лице старого хозяина. А если и брался за какое-нибудь блюдо, так только чтоб предложить его синьору маркизу, а тот весьма учтиво, но хмуро и твердо отказывался.

Не доволен он приемом, что ли?

«Синьор маркиз то, синьор маркиз сё», без конца повторял Бистино, и голос его парил в пространстве между восторгом и замешательством. Нунция смотрела и помалкивала.

Надо сказать, маркиз не очень-то и раньше любил, когда его без нужды слишком часто величали полным титулом, а теперь и подавно. Звучало, как издевка… Но, всячески демонстрируя эту свою нелюбовь, добивался как раз обратного: выставлял напоказ несчастное житье-бытье свое, как обыкновенно бывает, когда совершенно голый человек стыдливо прикрывает причинное место.

Нунция, поглощенная этой игрой, которая, кто ее знает, как еще развернется и чем закончится, глядела на них во все глаза, про себя делая всякие замечания.

Взгляд на маркиза: «Вот и дошел ты до ручки со своими выкрутасами!».

На муженька: «Ну, чего ты на него уставился! Чего такого тебе так уж по сердцу в этом чучеле, в пугале огородном!».

Но, мало-помалу, сердце ее стало наполняться некой, поначалу, смутной, но все-таки жалостью к этому, так сказать, гостю, и обновленным, как бы просветленным этой самой жалостью чувством нежности к мужу. Но мгновенно запретила сама себе все это ощущать, потому что одновременно с жалостью и нежностью, нахлынуло на нее чуть ли не раскаяние оттого, что уж чего-то слишком она распустила нюни.

После обеда мужчины вышли из-за стола почти синхронно, и синхронно же удалились. Нунция осталась дома, ибо устала от приготовлений, которых неизбежно требовал такого сорта прием, кроме того, надо было вообще прибраться: обед был накрыт в гостиной, с великой торжественностью.

Единственное, чего страстно хотел и жаждал Бистино, так это чтоб старый его хозяин снял тяжесть с души своей и повеселел бы. Бистино бы душу ему отдал запросто, если б это помогло, хоть как-нибудь, вернуть маркизу бодрость духа и прежний вкус к жизни. Но бедняга был таким же, как и в течение всего обеда, то есть очень не в себе, а оно выражалось в тягостном и мрачном не многословии.

Бистино, главным образом, мечтал завести разговор о былом, о прошлом, о днях златых. И все подыскивал, вернее, старался соорудить повод для того, чтоб такой разговор начался. Шутка ли, двадцать пять лет жизни бок о бок, путешествия, приключения, лошади, женщины, гулянки…

Но было понятно, что маркизу это все было не просто до лампочки, а намного выше, и вещи, которые так сильно волнуют Бистино, для него не существовали теперь и вовсе. Слегка зажигался он только, когда речь заходила о настоящем, стало быть, о его печальных обстоятельствах. О непотребных условиях. О совершенно хамском, пошлом скупердяйстве хозяина гостиницы. О недостойном своем пристанище. О кузене из Сиены, который должен же поддерживать его материально, но ни хрена не поддерживает, а если чего и присылает, то курам на смех. А если и присылал, то только после того, как маркиз грозился сдаться в дом престарелых. И то, сначала пообещал пятьсот пятьдесят лир в месяц, чтоб спасти честь и достоинство всего рода, а после того назначил всего-то пятьдесят, и еще сотню приплачивал, но очень уж редко, и отговаривался, подлец, что урожаи-де год от году все хуже и хуже…

Таков же точно и один друг его из Милана, ну, богатейший же человек, который  -- да, присылал ему время от времени кое-какое вспомоществование, но все больше письма писал, длиннющие. А в них вкладывал денежку, на которую только самое необходимое и купишь.

Все прочие, когда унижался и просил, притворялись глухими, а иногда и просто издевались… Никто не то, чтоб его не принимал у себя, а даже и выслушать не хотел. А не то подавали, как нищему на паперти.

Вот, собственно, чем были заняты мозги маркиза, и до чего Бистино вообще дела не было никакого.

 

Потом благородная чета пригласила маркиза на воскресный обед во второй раз, затем и в третий, в четвертый. Наконец, увидев, что, вообще говоря, приглашать его можно не в зал, а на кухню, как было заведено, Нунция позволила звать его на обеды во все воскресенья.

Хороший овощной супчик на крепком бульоне, в чем Нунция знала толк, превзойти ее по части супа было невозможно, ясно, что маркиз на него-то и оказался особенно падок. К супчику он стал питать глубокое понимание и прочувствованную потребность. Супчик давал ему духовное и физическое удовлетворение, супчику он был безмерно благодарен. После последней ложки маркиз казался несколько приподнятым, в смысле духа, и на всем облике у него как бы большими буквами написано было: сытость. И это притом, что обычно ему достаточно было нескольких кусочков чего-нибудь, да и то он подчас выплевывал по не охоте жевать, не было больше неутомимой его, баснословной прожорливости. Желудок съежился, ибо долгое время был необитаем…

-- Язык проглотите, пальчики оближете, будто архангел в чрево поцелует! -- приговаривала Нунция с известной долей иронии, которую ну никак не могла в себе унять, хотя маркиз вправду ощущал прикосновение ангельских уст к желудку. На самом-то деле, приглашая маркиза покушать и откушать, Нунция этими словами просто переиначивала уже известную поговорку, которая принимала некое иное, весьма любопытное обличье: «Не потопаешь – не полопаешь». И гордилась изобретением такого рода парадокса.

Так оно и шло, пока в одно прекрасное воскресенье, к превеликому удивлению и небывалой радости, даже ликованию Бистино, синьор маркиз не взялся, ни с того, ни с сего, на белом глазу, хохотать. Заметим, по-французски, и обращаясь именно к Бистино:

-- Ах-ха-ха-х! Коко! Свинья!

«С чего бы это он? Должно, рехнулся», -- подумала Нунция, которой приходилось видеть припадочных: «Стропила покосились. Надо б людей кликнуть, чтоб связали».

-- Ах-ха-ха! Коко! Свинья! – все повторял маркиз, тыча пальцем в живот Бистино, который, хоть и обрадовался, но малость опешил.

Нунция совсем не впала в панику от нежданной ребячьей веселости  маркиза, наоборот, включилась и заработала и без того присущая ей рассудительность, основательность, и деловитость. Поэтому, когда, вслед за маркизом, захохотал и Бистино, она подумала: «Ну, что ж! Оба тронулись. Надо вызывать карету из психушки, бригаду санитаров, да и повязать обоих».

Суть да дело, а маркиз и Бистино, кое-как выбравшись из сеанса взаимного обалдения, вдруг разразились потоком слов. Их будто прорвало. Наперебой, не слушая друг друга, затараторили они обо всем сразу, сваливая все в одну кучу, а что до прошлого, то просвистывали, в основном намеки на женщин, лошадей и тому подобное. И все чаще, все оживленнее, все выше по тону звучало вот это: «ах, коко!».

Нунция, заметив новый оборот, рассудила по обстоятельствам: «Значит, правильно я говорила, что надо только разок-другой влить в него моего супчика на мясном бульоне, глядишь, в себя-то и придет».

Бистино от радости ног под собой не чуял. Все подсказывал маркизу, напоминал ему, весьма заботливо, то да сё, да еще вот это, чтоб тот облегчил душу. Был момент, правда, когда Нунция чуть глаза ему не выцарапала, когда испугалась, что за всеми этими хлопотами тот уж слишком сильно прогибается перед тем. Но маркиз держался молодцом, молодчиной, уж что есть, то есть, и поскольку в этом-то и крылась грядущая катастрофа, стало быть, тут-то и надо было извернуться, притвориться, включить врожденную хитрость, одним словом, оставшись, наконец, наедине с муженьком, Нунция как бы между прочим призналась:

-- А вообще-то говоря, все эти шуточки ваши ничего себе, бездельники вы этакие, да и маркиз этот твой не такой уж и противный, когда в ударе.

Тем самым была подведена база, чтобы приглашать маркиза еще и по четвергам. Потом во всякий день. И, наконец, после подробного, всестороннего обсуждения того, что, мол, с маркизом и ребенок управится, дело не хитрое, тут Нунция не упиралась, дискуссия свернула в сторону той самой комнатки, что была готова и никем не занята. Рассудив, что маркиз по затратам ел не больше, чем пёсик, Нунция приговорила, в итоге, что он может поселиться у Бистино насовсем.

-- Ну, что ж, попробуем… поглядим, посмотрим…  -- повела она черту.

Маркиз заявился, в чем был. Ни носового платка, ни воротничка, ни пары приличных носков. То ли вещи у него были такие, что никакого переезда не выдержали бы, то ли, чтоб не вызвать подозрений со стороны хозяина гостиницы, но с собою он оттуда не принес вообще ничего. Вполне может статься, он выскользнул из гостиницы через черный ход, чтоб избежать бдительных глаз кредитора, которому задолжал 400 лир.

Бистино тут же решил его приодеть, дабы придать, более-менее, человеческий облик.

 

 

Едва вселившись в светлую и приличную комнатку, несчастный чуть не с порога почувствовал возрождение к жизни. Словно в то самое воскресенье, когда впервые принял вовнутрь первую ложку благоуханного, густейшего, на крепком мясном бульоне, с зеленью и овощами, знаменитого супчика. Само собой, напрягая последние остатки силы воли, маркиз прямо из кожи вон лез, чтоб и тут не опростоволоситься. Потому что, если и здесь дать маху, тогда уж точно в этом мире надеяться больше не на кого, да и не на что. Жизнь! Жизнь преподала ему всего-навсего один, но зато какой, урок. Жизнь, взявши в ежовые рукавицы воспитание чада своего, обучила маркиза своей логике. И вот из этой жизненной логики вытекало, что, при теперешних бедственных  обстоятельствах, вести себя надо деликатно, в высшей степени тактично, тонко, тише воды, ниже травы, будто духу твоего тут не то, что нет, а никогда и не было.

То был единственный, в общем, способ спасения. А спасаться надо было, собрав последние крохи собственного достоинства, канувшего в лету.

Но логика не всегда есть закон в нашей грешной жизни. Скажу больше: в большинстве случаев логика совсем не тот ключ, который походит к скважине, а коли ключ и подойдет, так обязательно отопрешь дверь в такую комнату, где всякий хлам, бардак, и все вверх дном.

Бистино, к примеру, расстраивался, что маркиз как-то совсем уж безрадостно, пресно, тускло на все согласен, со всем соглашается, все принимает, все его устраивает, хотя оно как-то не того, не прилично даже. Неправильно, чтоб синьор, господин, пусть даже и падший в тартарары, всем бы был доволен. Так не бывает: синьор должен, да просто обязан желать, требовать, велеть и все такое. А тут пустякового приказа, и то ни разу не отдал!

«Приказывайте, приказывайте мне, вот он я. Обратите ж внимание, надо ж чего-нибудь повелеть, а то мне как-то не по себе», в сердцах приговаривал Бистино, «приказывайте, синьор маркиз», на все лады твердил он, смертельно обиженный, что тот не повелевает.

Никак, ну, совсем никак не помещалось у него в голове, что человек, перед которым он по струнке ходил целых двадцать пять годков, мог позабыть, как надо отдавать приказы, и  вообще командовать, причем, как то было в обычае, приказывать, в полном смысле повелевая, иногда и с рукоприкладством, без промедления. Вот это-то, казалось, изводило Бистино больше, чем все прочее вместе взятое. Эта сторона дела душу выворачивала наизнанку не меньше, чем самые первые совместные обеды по воскресеньям, когда Бистино из кожи вон лез, чтоб развеселить, расшевелить, разворошить маркиза всякими забавными штучками из прошлого, а тому все было до лампочки.

Время от времени Бистино подбирался на цыпочках к маркизовой двери, прислушивался, а потом тихонько, с придыханием, спрашивал:

-- Не изволит ли чего синьор маркиз, ваше сиятельство?

С высоты собственного крушения, с вершин взлета и глубин падения, с мудростью человека, познавшего сей мир в минуты славы и вкусившего горечь разочарования, изучившего природу людскую, маркиз, конечно, понимал, что надо бы ответить. И вот однажды утром из его комнатки, наконец, раздался громоподобный рык:

--  Бистино! Бистино! Бистино!

Бистино пулей вылетел из постели и в чем был, то есть, в одних подштанниках, понесся узнать, чего изволит его старинный повелитель. Нунция от переполоха подпрыгнула, потом села, протерла глаза кулаками, и вдогонку пяткам и широченной спине Бистино успела крикнуть:

-- Какая муха его укусила? Чего он хочет? Умирает, что ли? Занемог? Что за дела, эдак-то вопить по утрам?

-- Бистино! – рычал маркиз.

Бистино, на бегу, запыхавшись, одной рукой подтягивая сползшие трусы, ответствовал:

-- Вот он я, уже лечу, бегу, синьор маркиз!

 

-- Ну, и чего ему надо было? – очень решительно спросила Нунция. – Чего стряслось, можно узнать?

-- Да ничего. Только костюмчик и туфли. Нынче утречком, видишь ли, солнышко, денек такой выдался… Вот он, видишь ли, прогуляться…

-- А! Костюмчик! Туфельки! И тебя, значит, к себе как распоследнюю профурсетку? И ради этого поднял тебя ни свет, ни заря?

-- Да ну пойми ты… в конце концов, он все-таки маркиз… у него так уж оно в обычае… он просто, видишь ли, привык командовать, бедняга, он в этом не виноват: он это все делает, не замечая, понимаешь ли, машинально… ну, не замечает он за собой…

Бистино покраснел, пошел пятнами.

-- А! не замечает он… потому что он все ж таки маркиз… -- Нунция сразу сделалась как-то выше ростом и прямо-таки раздулась от гнева, --- в конце концов, тебе бы надо было подумать, что я – я! – все замечу! И ему сказать, что, мол, такие-то вот у нас тут дела! И сказать ему все это должен был ты сам, вот как надо было ответить ему! Маркиз… Ушлый хлыщ этот твой маркиз! Сегодня же скажу, чтоб убирался отсюда, выставлю в два счета!

Не дав ей договорить, Бистино грохнулся коленями об пол, и, хотя нунция и не в силах была постичь, что за порыв обуял супруга, хотя и смутилась она, но только внешне: внутренне-то она, конечно, торжествовала. А тот уже умолял ее простить бедолагу, не гнать его вон. И умолил.

Но тем же днем, из той же самой скромненькой и тихой комнатки, раздался еще более необузданный, заполошный вопль:

-- Бистино! Пошевеливайся, черт тебя раздери! Чего ты там копаешься, бездельник ты этакий, растяпа! Задницу себе чешешь? А ну, быстро давай ко мне, увалень, соня!

И понеслось: рык, приказания, упреки, попреки, ругательства, угрозы…

На сей раз Нунция наблюдала за этой игрой, стараясь уловить смысл, и ничего потом не сказала.

-- Я тебе жопу надеру! Пшел вон! – неслось по всему дому по-французски, и Бистино, объехав вместе с маркизом всю Европу, хоть и не выучил ни единого слова, ни на каком языке, но, когда синьор маркиз изволили ругаться, понимал буквально все.

«Пошел вон? Да еще и в жопу? Это кому ж туда идти?», от этакой наглости Нунция опешила: «Уж если кому и валить отсюда ко всем чертям, а также и в то самое место, так это тебе, и только тебе, милейший маркиз, со всем своим барахлом!».

Ну, ладно, пронеслось у нее в голове: вот сейчас допоешь своё, и я тебя отсюда вышибу – штиблеты потеряешь. Однако ж выражение физиономии супруга заставило ее повременить с этим мероприятием, она решила малость переждать, пока маркиз проорётся, а супружеское лицо уж подскажет ей, что час пробил. Ибо никогда еще не видела она, чтоб у Бистино на лице было огромными буквами написано: «счастье». Подождем еще чуть-чуть, как ляжет карта, а уж после подумаем, каким именно образом дать под зад коленкой гостю. Этому балбесу Бистино урок будет впрок, на долгие годы вперед, так, что слюни и слёзы в три ручья потекут.

 

 

Однако с Нунцией маркиз был совсем другим человеком. Совершенно. Абсолютно. Да и все эти вопли, угрозы и разносы циркулировали в комнате маркиза с некой математической последовательностью и точностью, и это заставило Нунцию призадуматься.

С ней-то самой маркиз был учтив, внимателен, сама галантность. Тут тебе и поклоны, и улыбки к месту, в общем, все эти тонкости обхождения; одно слово: дворянин. Он был дотошно вежлив даже в мелочах, все, к чему она прикасалась, было наилучшим, исключительным, а еще он сравнивал Нунцию с самыми лучшими поварами и поварихами, которых он перевидал на своем веку, с такими, которые были в величайших семействах Италии, знакомых ей разве что слух, еще когда она состояла при княгине: у всех этих герцогинь, графинь и маркиз, вплоть до тех поваров, что прославились при дворе Виктора Эммануила, и которые оставили после себя авторитетнейшие учебники по кулинарному искусству.

Маркиз относился к ней с таким почтением, будто он сам гостил у какой-нибудь знатной дамы. Но, однако ж, в своей комнатушке он буквально в клочья рвал Бистино, ругаясь, как портовый грузчик, перемежая рык и ругань с гомерическим хохотом.

«Да что ж это получается, так вот и жить, что ли?», призадумалась Нунция, а выбор был небольшой: терпеть вот это буйство за откровенную, ничем не прикрытую лесть.

Но, взвесив все «за» и «против», в один присест она как-то с этой темой разобралась, сунув под нос Бистино две чаши весов, и одна чаша явно перевесила другую:

-- Он с тобой так себя ведет, потому что знает, что может так себя вести. А со мной, будьте уверены, синьор, он по струнке ходит. А с тобой-то он знает, что все ему можно. Он тебя насквозь видит, и этим-то и пользуется. Ясно, как Божий день. А взгляни-ка, как он обходиться со мной.

Но откуда Нунции было знать, что именно это-то и вознесло Бистино прямиком на седьмое небо. Он счастлив был, что маркиз обходиться с ним по-прежнему, бьет – значит, любит, а, стало быть, ближе Бистино нет у него никого. С другой стороны, счастье обуяло его еще и от того, что с Нунцией, то есть, с его собственностью, с женушкой, маркиз обходился как с дамой из высшего общества. Со всем уважением, деликатно, почтительно. В общем, досаду Бистино как ветром сдуло.

-- Ну, я ж тебе говорил, он – истинный синьор, а тебя как ценит, а? Вот что значит: воспитание!

Бистино повторял это при всяком удобном и даже не очень удобном случае.

-- Каждый заслуживает того, чего он стоит! – подвела Нунция черту, хорохорясь будто несушка, дескать, оно само собой разумеется, и тут даже и говорить-то не о чем. Держалась она с достоинством, и в этом достоинстве, которое из нее время от времени выскакивало как-то весьма естественно и просто, ну просто нельзя было не обнаружить целых сорок лет жизни, прожитой бок о бок с дамой, безукоризненной во всех отношениях.

Чтоб сгладить углы, Бистино попробовал зайти с другой карты:

-- Ну, знаешь, Нунция, если б тебя сейчас вдруг кликнула твоя княгиня,  уж ты бы точно ринулась из окна вниз головой, чтоб тут же «чего изволите».

-- Да можешь сказать и покрепче, а я б так и сделала, ибо в том и состоит мой долг. – Тут обертоны у нее сделались угрожающими:

-- А ты что ж, хочешь поставить на одну доску княгиню и этого голодранца?

-- Нет, но, видишь ли, при чем тут голодранец? деньги не в счет, потому что бывает, что иногда главное не деньги, а, видишь ли, сердце. Если б, допустим, твоя княгиня помирала бы с голодухи, ты разве не дала б ей чего перекусить?

-- Да я б из горла своего вырвала бы, чтоб ее накормить! – Нунция разошлась не на шутку: -- Нет, ты что ж, так вот прямо и ставишь рядом мою княгиню и этого шимпанзе?

Тут из комнаты маркиза донесся рык «А ну быстро сюда! Сейчас я тебе задницу порву! Пшел!». Бистино засеменил в садик, чтоб не подвернуться еще и жене под горячую руку, и слонялся там до тех пор, пока его не достал новый приказ маркиза, который на сей раз внес мир и покой в его растревоженную и смятенную душу. Маркиз просто хлопнул его по плечу и расхохотался.

«Ну и хлыщ! Прикидывался простачком, чтоб только его взяли, а теперь, как обжился, так  на шею сел и ножки свесил. Ишь ты, барин какой выискался! Подай ему да принеси! Каков наглец! А попробуй-ка ты эдак со мной, я уж тебе дала бы перцу!»..

Но вот другая сторона поведения гостя, которая еще больше наводила на размышления, льстила ей на самом высшем, интимном, что ли, уровне. «Как ни поверни, а он, все-таки, настоящий маркиз, что б там не говорили, все они одинаковые, все они так себя ведут, все они привыкли командовать, и он даже не замечает, как это у него все выходит».

 

Однажды утром маркиз вдруг совершенно четко и ясно заявил, что без колокольчика в своей каморке он жить больше не согласен. И что исполнить это надо немедленно и срочно: не царское, мол, дело всякий раз драть горло, чтоб позвать слугу.

«Звоночек ему? Колокольчик, значит?», повторяла Нунция, носясь по дому вне себя от ярости: «Бубенец!».

Остановившись, она суровым взором окинула окрест себя все, воображая себе маркиза, смерила и его буквально с головы до пят, сущее воплощение разъяренной самки дикого вепря, готовой через секунду броситься на жертву: «Колокольчик?».

Пока Бистино озарялся внутренним светом, Нунция пылала вовсю как лампочка, которую забыли выключить: «Звоночек?! Да в каком мире он вообще существует, хотела бы я знать!».

-- Ну, пойми ты, он сам не замечает, чего творит, они все такие, сама посуди!

Бистино смеялся, хохотал, ликуя от внезапного явления новой причуды:

-- Он ведь это не по злобе, а так уж ему положено: оно у него выходит само по себе!

Он хотел сказать: если б маркиз такие вещи вытворял сознательно, он бы больше не имел права называться господином, о нем никто бы вообще и не вспомнил. А так – все они одинаковые, все вытворяют одно и то же, уж я-то их перевидал на своем веку… Ну как до тебя не дойдет, что тут и сопротивляться-то смысла нет? Что такое синьор без звоночка, сама подумай? Господа – это такой, брат, народ, что как только глазоньки со сна откроют – сразу хвать колокольчик, так он и при них, пока снова зенки не захлопнут. Я вообще диву даюсь, как это он меня раньше-то об этом не попросил, и как он вообще столько времени без бубенца обходился, как оно могло такое статься, вот уж, право слово, довелось, бедолаге, помучиться. Синьор без звоночка – не синьор; у синьоров колокольчики в крови.

И вот однажды, когда колокольчик справили, он зазвонил из комнатушки маркиза с исключительной силой.

-- Чего ждешь-то, увалень? Шевелись, орясина! Сколько тебе времени надо, чтоб ответить господину? Звонка ты, олух, не слышишь? Уши, что ли, горохом законопатило?

Бистино несся, лопаясь от смеха: «Не замечает, бедняга, совсем ничего не замечает, сам себя не помнит, где он и что он», думалось ему с вершины своего блаженства.

 

Маркиз зажил жизнью счастливой, счастьем этим, казалось, были оклеены даже стены у него в комнатке.

С Нунцией, да за столом, маркиз оказался щедр на всякого рода галантные штучки, лесть прямо-таки патокой и елеем растекалась по кухоньке. Что за приятные намёки, что за темы аристократические, ах, какие невозможные любезности и все прочее, включая разнообразные поклоны. В речах его путались самые знаменитые повара и поварихи в истории, а также дамы высшего света. Бедная кухонька превращалась в блистательную обеденную залу. А в ней так и кружились всякие там княгини, герцогини, маркизы, которых Нунция иной раз видывала при своей госпоже, а не то слыхивала, когда при ней заходил какой-нибудь светский разговор. Маркиз так и сыпал всякими историями, анекдотами, всякими пикантностями: репертуар у него был неисчерпаем. Кое-что Нунция уже когда-то слышала, а чего не знала, то притворялась, что, дескать, и это ей знакомо, словом, изо всех сил изображала из себя знатока светской жизни, демонстрируя всякий раз, что уж то-то и то-то ей известно, как никому.

А все шумное происходило там, в комнате, куда Бистино, едва продрав глаза, кидался как угорелый на звук колокольчика, чтоб исполнить любой приказ маркиза, который время от времени, ни с того, ни с сего, вдруг впадал в ярость.

Нунция теперь просто переворачивалась на другой бок и продолжала спать под одну-единственную мысль: «Охота тебе, чтоб тебя воспитывали – давай! Дубина стоеросовая». Она все меньше и меньше прислушивалась к тому, что там искрило между этими двумя, ко всем этим рыкам, воплям и попрекам, как обыкновенно перестают обращать внимания на шум и гогот, производимый двумя пацанами, лишь бы только они не мешали делать дела. Пускай уж лучше играют себе, чем бы дитя не тешилось…

И вот однажды поутру: «Бам!». Это Бистино схлопотал, наконец, башмаком по загривку.

-- Так его! – вслух прокомментировала Нунция, даже не повернувшись от плиты, у которой занималась привычными делами: -- Ввали-ка ему еще разок, да хорошенько!

 

Когда такой оборот в жизни пробрел черты более-менее внятные, и Нунция к новому распорядку более-менее привыкла, изменилось и ее отношение к этой довольно-таки, согласитесь, странной ситуации. Отношение к ней сделалось прямо противоположным. Настолько, что она вдруг начала выходить на люди с этими двумя нелепостями, и фланировала с ним в самой середине с неподражаемой грацией, частенько бывая в кафе в самом центре Флоренции, а именно в «Гранд Италия» на площади Виктора Эммануила, где навстречу попадались кое-какие друзья и знакомые. Отставной гвардеец с женой, привратник с женой и дочерью, которая была невестой одного старшего сержанта: папа с мамой целых 10 лет дожидались, когда же, наконец, кто-нибудь покуситься на дочуру, а коли уж и тут ничего не обломится, на примете был еще один сержант. Два господина, которые сдавали квартиры всяким важным шишкам: чиновникам, должностным лицам, богатым иностранцам, и которые рассказывали про них уйму всяких сплетен. Трамвайный контроллер при жене и с четырьмя дочками, которые с недоверием и, одновременно, с некоторым чересчур явным нетерпением, несколько даже возбужденно, все дожидались какого-то пока еще никем не занятого мужчину, который, однако ж, что-то здорово припозднился. И всем надо было непременно представить синьора маркиза:

-- А вот это – видите? – это синьор маркиз, он у нас живет, в общем, мы живем вместе!

В эти слова, на самом-то деле, Нунция вкладывала вот что: «Держитесь с нами, как подобает, потому что мы – люди из высшего общества».

Ну, и само собой, что те, кто никогда не читал Готского альманаха, в котором собраны родословные самых знаменитых итальянских родов и фамилий, и даже знать не знали, что такой существует, смотрели поначалу искоса, навострив носы, и переглядываясь.

-- В самом деле, что ли, маркиз? Настоящий?

Может быть, их так и подмывало повертеть его так и сяк, как обыкновенно крутят на свет бриллианты, чтоб потом сказать: «Да не, пустышка!»?

Но, поскольку нунция привела маркиза в довольно приличный вид, ничего определенного сказать об этом старике было невозможно. Но зато потом как бы светом озарился самый облик маркиза: это отразился на нем блеск от его двойного имени, а масла в огонь добавила самая, что ни на есть, достоверная информация, которая вдруг завихрилась по всем кафе сразу, тут уж все одновременно уверовали в то, что маркиз – настоящий, стало быть, надо как-нибудь пристать к его аристократической компании.

-- Не так ли, синьор маркиз? Что вы по этому поводу думаете, синьор маркиз? Маркиз, что вы скажете на это? – не сходило с языка Нунции, причем, повторяла она это как бы мурлыкая, небольшими дозами, и так, будто по-другому и не привыкла выражаться.

И вот, поднабравшись мало-помалу от маркиза всяких разных манер, она сама, со все возрастающей самонадеянностью и нахальством, взялась, сперва вскользь, а потом все чаще, да так, что и сама себе в конце концов поверила, намекать, что, дескать, и ее не на улице нашли. Иногда, как бы вскользь, между прочим как бы, в каком-нибудь обществе и эдак небрежно, Нунция проговаривала, что и она, вот прямо как есть, раз уж на то пошло, хоть особа и не титулованная, то уж точно благородного происхождения. Потому что, вот только  запамятовала, кто, не то матушка ее, не то, по крайней мере, бабушка… В общем, либо та, либо другая, но, вне всякого сомнения, были кровей благородных. Хотя, сказать по правде, и матушке и бабушке был хорошо знаком только один вид фамильного герба: а на нем тяпка да коса. Предметы, впрочем, наиблагороднейшего происхождения. В своем роде. Но тяпки, в приличном-то обществе, не предмет для разговора.

Потом она разошлась, принялась хвастать знакомствами благородными, сыпала анекдотами, а не то рассказывала о всевозможных приключениях и похождениях, в которых непременно участвовали сплошь маркизы да княгини – особы, само собой, ее круга.

-- Ах, Вы припоминаете, синьор маркиз?..

Как-то постепенно круг замкнулся. Светские манеры прижились, вошли в обиход, без них теперь просто никуда, и всем вдруг стало очевидно, что Нунция и вся эта компания, в самом деле, люди более-менее благородные, а потому все как-то дружно взялись держаться с ними так, как того заслуживало их высокое происхождение. И почтение это росло как на дрожжах.

Бистино был счастлив, потому все время улыбался. А, кроме того, в своем арсенале превосходного слуги имел он огромное количество всевозможных поклонов, которые народ, совершенно незнакомый с видами и подвидами улыбок и поклонов, легко принимал за куртуазные аристократические манеры.

Что до маркиза, то он каждое утро устраивал в своей комнате малиновые перезвоны, и время от времени впадал в приступы благородной ярости, к которым он прибегал с большой охотою, но экономно (Бистино, не зная, чем заслужил этакую роскошь, все-таки дешево платил за то, что у него был хозяин). Главное, маркиз никак не выказывал изумления по поводу дворянского происхождения Нунции, все прекрасно понимая, и даже подыгрывая ей с прилежанием и старательно, изо всех сил пыжась выставить напоказ остатки былой, подлинной, но потрепанной благородности, перед дамами из кафе.

Выбирать было не из чего. Из Сиены ежемесячно присылали всего лишь пятьдесят лир, урожаи собирались год от года все хуже и хуже, и из Милана не поступало больше ничего, почему маркиз и прекратил сочинять туда и получать оттуда знаменитые письма.

За тарелку доброго супа, да за теплые шлепанцы, да и вообще… Любой на его месте взялся бы корчить из себя маркиза…

Перевод Ф.Самарина

Август, 2010 г.

 

Обновлено 29.03.2011 05:39