СТРОФОКАМИЛОВО ЯЙЦО. Дмитрию Вишневскому посвящается. Печать
Родственники - Федор Юрьевич Самарин
Автор: Федор Самарин   
20.11.2010 09:35

Выйдя на крыльцо, Павел Анатольевич оттянул подтяжки и выстрелил ими в голую, покрытую редким рыжим волосом грудь.

Хорошо!

За дальними кустами жасмина и неплодоносной облепихи занимался день. Травы были росисты. Сорока сидела на крыше бани и крутила головой. У соседа за забором храпел хряк.

По-над лесочком, который начинался сразу за сортиром и кустами жасмина, парило.

Муравейник у березы ожил.

Впереди был завтрак: вчерашние блинцы с капусткою и яичком, краковская колбаска, маслице в фарфоровой масленке и помидорчики прямо вот с куста.

Павел Анатольевич вообразил, что на нем шелковый, с теплой подкладкою, халат. Тронул он воображаемый ус, и, обернувшись, громким шепотом позвал:

-- Степа-ан!

Тут откуда-нибудь должен бы выскочить Степан. В белой рубахе и босяком, а на вытянутых руках у него поднос, а на подносе рюмка с охровой «старкою» и в розеточке – грибочки. Маслята, допустим. Нет, лисички.

Хорошо!

А потом, уж после завтрака-то, и на пруд. Сквозь рощицу дубовую. В белой льняной паре, панама на голове, в парусиновых туфлях.

Тропа протоптана усердно, подметена даже, белки ручные там и сям, скульптуры. Повернул налево, а за лещиной вдруг женщина с крепкими грудями воду льет из греческого кувшина. Направо повернул – Геракл с дубиною. И вот эдак-то до самого пруда, и все скамейки, скамейки…

А на пруду девки младые невод тянут. И поют. Сами-то в платочках, а ноги голые, мясистые, молочные: «Здравствуйте, барин!»… «Бог в помощь, девоньки, чего работаем?». «Налима тягаем, барин!». «Налима? Налим – это хорошо…».

Скинет Павел Анатольевич парусиновые туфли и голыми пятками, штанины подвернув, по песочку, по бережочку, до купальни.

А с купальней рядом беседка. Плющом, допустим, увитая, и какими-нибудь радостными цветочками. Шпиль с петушком на крыше. А в беседке стол накрыт к чаю: шанежки всяческие, варенья видов пять – из вишни, черешни, облепихи, айвы, крыжовника. Блюдца тончайшие. Чашки – поднесешь на свет, небо видно насквозь, цены немалой.

Самовар настоящий, позолоченный, на ножках гнутых, с носиком, с краником, а с краника капля уж свисает и радугой пыхает.

Взойдет Павел Анатольевич в беседку, скинет верхнее, молодуха кресло из лозы плетенное ему под зад пододвинет. Но не денется никуда, а встанет скромно одёсную, руки на поневу положив.

Павел Анатольевич слова не скажет, вида не подаст, пальцем не шевельнет, а молодуха уж в стопочку на короткой ножке наливку цедит.

-- Тебя как кличут-то, девица?

-- Настасьей, барин.

-- И кой тебе годик, Настасьюшка?

-- Осмьнадцатый ужо, барин.

-- А поди ж ты сюда, дитя!

 

… В купальне Павел Анатольевич поплавает немножко, любуясь на окрестные берега. Мельница водяная, колесо с лопастями, мшистое, склизкое. Омут с кувшинками и лилиями. А на холмах  -- мельницы ветряные, избы тесом крытые, плетни, овины дымные, а на плетнях – горшки расписные. Скот крупнорогатый, тучный, на выпасе. Индюки да гуси. Да утки, такие жирные, что аж храпят. А петухи да куры – несть им числа. Свиньи, овцы, козы и прочее без счету.

Вылезет Павел Анатольевич из купальни, а Настасья, рдея, еще стопочку ему поднесет, поклонится, и, рдея же, вон пойдет из беседки-то. Боками покачивая.

Тут Павел Анатольевич пообсохнет несколько, посидит, полотенцем обернутый, в креслах, чайку откушает, слушая птах. Девки налима уж словили, да запели, гурьбой в гору пошли, подолы подоткнув:

-- … Там с кувшином за водой

Маша проходила,

Томный взор потупив свой,

Со мной говорила!..

 

Облачится Павел Анатольевич, после чаю, да в село. А там, допустим, ярмарка.

Вот идет он неспешно, а вокруг чего только нет. Караси златобокие – возами, капуста – телегами, на лавах в землю врытых – перепела да рябчики, да бекасы всякие; на втором ряду – головы свиные, вепри тушами, ляжки кабаньи, копченые окорока, а дальше – колбасы домашние, творог, масло в кадках, сыры со слезою, и капуста хрусткая в бочках: с черносливом, с яблоками, с морковкой и укропчиком. Подойдет, пальцы в бочку запустит, космы капустные меж пальцев виснут, сок по запястью сочится; голову Павел Анатольевич вот эдак вот запрокинет – и в горло ее, заразу…

Из церкви – батюшка навстречу, объятья распахнул, бородища ладаном пахнет, глаз у него праздничный:

-- Позвольте вам откушать, отец наш, Павел Анатольевич!

-- А что ж, отец Исидор, отчего бы и не откушать!

Попадья хлопочет, столы в поповском саду в скатертях крахмальных, а по ним – тени голубые, пятнистые, от слив и яблонь, которые будто шатер.

Пчелы жужжат. Кузнечики стрекочут. В судочках по всем столам – рыжики, и грузди, и волнушки: под смородиновым листом, под сметаною, с гвоздикой и с мятой, холодные, крепенькие, из погреба только что. Огурчики - пузанчики, малосольные, крохотные, на один укус. Щука заливная. Снетки копченые.

В центре стола – бутылки да штофы разноцветные, и кувшины с медовухой поповской выделки – примешь чрезмерно, считай, умом тронулся.

Горячее подают. Ушица тройная, стерляжья. А к ней – расстегаи с начинкою из того самого налима, да еще со свежим яичком, да с лучком, а налимья печенка так вот прямо и прёт, из нутра-то из расстегайного.

-- На липовых почках, отец наш Павел Анатольевич, уж больно свирепа. А мы ее, Павел вы мой Анатольевич, со смирением… вот заливного-то извольте… чтоб душа, как говорится, не истребилась из народа своего!

А после ухи, например, котлеты по-киевски, или рябчики в клюквенном соусе, а может, и то, и другое.

И беседа степенная. Про социалистов, про турок, про то, что вот-де государь такому-то селению пять тысяч на больницу пожертвовал, про обезьян, из которых будто бы человек произошел, про англичан: умные больно, и про Америку: правда ли, что там до сих пор живут дикие индейцы, волосатые и в перьях, язычники, наподобие тунгусов?

-- … И верите ли, батюшка, что наука-то говорит? А говорит она, что вскоре человек на извозчиках да на почтовых ездить перестанет, а всех лошадей магометанам сдадут на колбасу. И станем мы только лишь на дорогах железных перемещаться. Французы уже так-то вот и живут.

-- От французов, Павел Анатольевич, еще наплачется народ православный. Француз, он что? Он и есть, батюшка вы мой, француз. Да вот хоть Наполеона возьмите: ну, воевал бы себе с англичанами. Оно и нам полезно. Так ведь куда, прости меня, Царица Небесная, куда поперся-то? В европах-то хоть дороги римляне древние когда еще камнем умостили, чтобы сообщение между различными частями государства было. А у нас наоборот: чтобы враг не прошел. У нас в разнополье-то и к вам в гости не доберешься, даром, что пешим ходом десяти минут не будет. А почему поперся, Наполеон-то?

-- Почему, отец Исидор?

-- Революцию сделать. Чтобы вот ни князей церкви, ни благородных, ни купцов русских не было, ни храмов Божиих. Дороги, говорите, железные? Вот чтоб и были железные только дороги, да паровые молоты, а вместо храмов – материализьм, и погосты заменить крематориями. И социалистов французы изобрели. Социалист, он даже хуже Бонапарта! Опыты химические покажет, и говорит: Бога нет. А русский человек на соблазн-то ох, падок. До сих пор в печку говорящую верит. А коли ему про паровой молот расписать?

-- Что ж будет-то, батюшка?

-- А то и будет, Павел Анатольевич.

Далее про посевы, про ярмарку, про цены и все такое прочее. Но тревога осталась. Как же это: вместо погоста, где папенька с маменькой упокоены, и крематорий?..

… Домой, однако ж, шел уже без всяких мыслей, уха была хороша, наливки – до сих пор в носу дух смородиновый, пироги пышны. О Настасье вспомнил вскользь, когда на Геракле, задумавшись, нарисовал две влажные загогулины ...

А дома уж постель в саду постелена, в тенечке, да, на всякий случай, кой-чего на столике под диким виноградом салфеткою прикрыто. Ополоснется Павел Анатольевич под струей из кувшина, бабу по крупу прихлопнет, кваску тяпнет, да и баю-бай.

А там и полдничать.

Ватрушки, допустим. Тёплые еще. Сладкие. А не то киселю какого-нито, малинового, что ли. Так, слегка, потому что дело к вечеру, а там уж и ужин. Кашка гречневая с куриными пупочками, либо яичница с домашней колбасою, такой, знаете, которая с чесночком и с травами: перчиком ее черным, а то горчичкой, да прямо со сковороды…

Хотя, нет. Вот нешто грудинки да буженины, да сыру, и все под пивко. И Настасью велеть позвать, чтоб песню грустную сыграла.

-- Не слышно шуму городского,

В заневских башнях тишина,

И на штыке у часового

Горит полночная звезда!..

 

И тут они на два голоса:

-- Не жди меня, отец, с невестой,

Снимай венчальное кольцо!..

 

… Павел Анатольевич вздохнул, посмотрел на себя в зеркальце, которое висело прямо на двери: щетина, нос коротковат, лысина и похудеть бы. Пощупал грудь: нет подтяжек. Сунул ноги в резиновые бахилы и, рассекая влажные травы, двинулся к одинокой дощатой хатке.

Потом долго мыл руки, размышляя, отчего же в деревне у него так плохо с пищеварением. С одной стороны, свежий воздух. С другой, как зайдешь в этот чулан, душа замирает. Ничего не охота, только б пошустрее выскочить оттуда.

Завтракали молча. Блинцы вчерашние и все прочее плюс местный хлеб: с огромными дырами, вкусный, с толстенной коркой. Мух в беседке почему-то совсем не было.

Потом Люся молча же надела куртку с капюшоном, фланелевые штаны, кеды, взяла корзину, бросила в нее два ножа:

-- Значит, не пойдешь, Горшков? Ну-ну-коль. Картошки почисть. Зелени нарви. В обед шулёмку сделаем.

Это у нее теперь новое слово: «шулёмка». Местные так картошку с грибами и с луком называют. Шулёмка. И еще – «ну-ну-коль». Люся вообще, как в деревню на выходные, будто звереет. Будто не загсом заведует, а всю жизнь в дебрях: брови насупонит, в огороде задом кверху, платок как-то по-здешнему научилась заматывать: только нос видно да губы, а губы не красит. И штаны фланелевые. А сверху еще чего-то цветастое, то ли в розах, то ли в помидорах, ситцевое. Страшно смотреть…

Хлопнула калитка.

И не обернулась. Тут так принято. Ни «здрасьте», ни «как дела», ни «до свидания».

 

Павел Анатольевич взошел в сенцы.

По пути еще раз глянул в зеркальце: нет, не то!

Сто лет назад тому они бы с Люсей сейчас по утрам друг другу говорили бы «вы».

«Добро ли почивали, Павел Анатольевич?». «А вы добро ли, Людмила Борисовна? Не обеспокоил ли я вас, приблизительно, каким-нибудь эдаким образом?». «Ах, сударь вы мой, Павел Анатольевич! мне ваши беспокойства весьма даже куртуазны. Однако ж, нынче-то вот, при луне-то полной, глаз не сомкнувши, я уж на себя грешу: зря вчера к ужину молока кислого вам подать велела: оно после свинины-то не хорошо». «А что ж, Людмила Борисовна, не благоволите ли уделить мне полчасика?». «Ах, какой вы, право, Павел Анатольевич! и день-то, чай, постный. Ну, да уж Бог не выдаст: эй, Настасья! Вели сказать, барин с барыней с утра в городе!»…

Люся бы на плечах носила тонкую кружевную шаль, и прическа бы у нее была похожа на гриб шампиньон, а в ушах бы – сережки изумрудные…

 

В сенцах, возле большого окна, стоял себе одноногий стол, старинный, который Павел Анатольевич как-то нашел на помойке. Гулял по рощице дубовой, тут вот, сразу за последними домами, а у Павла Анатольевича дом самый крайний. Шел себе, высматривая, не мелькнет ли, случайно, мраморный бок какой-нибудь наяды, или хотя бы подосиновик, а тут куча вдоль забора, за которым последний огород. А на куче – стол. Нога разлапистая. С тигриными когтями. Диск сверху, сразу видно, благородного происхождения: мерцает янтарно. И ящичек выдвижной, с бронзовой ручкою в виде еловой шишечки.

Вот в этом-то ящичке, куда Люся иногда салфетки деликатные прятала, была у Павла Анатольевича тетрадь.

Люся однажды раскрыла:

-- «Черная курица»… Это тебе зачем?

-- Ну, видишь ли, Люсенька, раньше на всякого гостя был свой стол, свои, понимаешь ли, рецепты. Интересно же: что, понимаешь, ели, что пили…

-- «Пасхальные яйца»… «Белый квас»… «Велуте»…

Ничего больше не сказала, не посмотрела на него даже, как обыкновенно смотрит: как доктор на убогого, а шлепнула тетрадкой об стол, да и к плите.

Когда стол вот этот в избу внес, тоже не сказала ничего, но – посмотрела.

Последние лет пять взгляд этот у нее образовался. Нет, оно, конечно, понятно. Городской загс, не шутка. Государственное дело, губернатор письмо благодарственное вручил в драматическом театре, по телевизору показывали. Как гости в доме, так непременно члены законодательного собрания, ректор, начальник ТЭЦ, все с женами, а жены тоже будь здоров – кандидаты наук. Любит она их на дачу приглашать. Как домишко тут прикупили, так и начались приёмы. То большие, то малые. Потому – перед людьми не стыдно.

 

Ни гвоздя сущего не было у Павла Анатольевича в загородной недвижимости. Как и на что получился у них этот дом, Павел Анатольевич не то, чтобы не знал, а и знать не хотел. Привезли его сюда, будто кота, пять лет назад. В комнаты впустили. Походил он, поинтересовался комнатами, мебелью и баней, прижился, и с тех пор так вот и передвигается: бесшумно. Не любила Люся, когда Павел Анатольевич под руку подворачивался.

Дома, в городе, другое дело. Там от Люси пахло духами «Дольче Габбана», на зеркальном журнальном столике всегда лежали горкою золотые и серебряные вещицы, перстни, браслеты да цепочки с серьгами. Там она подолгу беседовала с товарками по телефону; по субботам пекла пирожки с мясом, читала под торшером книжки в мягких переплетах и ходила по комнатам (по трем) в мягком домашнем брючном костюме. А еще раз в неделю посещала курсы английского языка…

… ну-с, что там, однако? чего накапало-то? Павел Анатольевич потер ладони, насадил очки на переносицу, аккуратно поставил перед собой пепельницу, чашку с чаем, справа положил ручку, слева – зажигалку. Чашка должна стоять всегда чуть дальше пепельницы.

Не то, чтобы Павел Анатольевич вел какой-нибудь дневник или что. Сочинять – да упаси Господь. Павел Анатольевич человек серьезный, потому что в промвентиляции. На нем – склады. Коллектив. Над ним – начальство. Не теперешнее, из сынков да дочек чиновных, и не из рэкетиров, а то еще, настоящее. Генеральный директор – почётный гражданин и орден имеет, не балуй: бывший первый секретарь…

Интерес был в составлении всяческих рецептов.

Иногда какой-нибудь салат даже снился: бывает так, что приснится чего-то из курицы до мельчайших подробностей, и вкус чувствуешь, и запах обоняешь, и цвет его и смысл – вот прямо перед тобой. А проснешься – и будто смыло. В общих чертах помнишь: было во сне что-то гениальное, а восстановить нет возможности.

Однажды рецепт даже в стихах привиделся, и даже нотами записанный. Так обидно…

Но собственные вещи выходили как-то коряво. Перечитаешь – тьфу, так и лезут всякие: «данный соус» и «функционирует»; на вкус-то еще ничего, а на бумаге тихий ужас. Устав гарнизонной службы. Курица лапой. Поэтому до полета собственной фантазии, Павел Анатольевич любил напитаться высоким стилем, искусством выражаться гастрономически изящно и как бы не только о еде, но и о жизни. И даже как бы и не только о жизни, но и о чем-то еще очень важном, что даже важнее жизни, по крайней мере, той, которую хорошо знал Павел Анатольевич. И которую почти уж и прожил.

 

«Ощипать добрую горсть эстрагону, две горсти кервелю, бедренцу и полгорсти зеленых цибулек…».

Павел Анатольевич поерзал на стуле и продолжил. Вслух. До этого обойдя все комнаты и выйдя на крыльцо: закрыта ли калитка в воротах на щеколду.

«… Тогда приготовить большой котелок красной меди не луженый, какие обыкновенно употребляются кондитерами…»

-- Вот ведь не столько-то этого самого эстрагону, а «добрую горсть»...

Павел Анатольевич поднес к лицу кулак, разжал, пошевелил пальцами: пожалуй, на добрую горсть потянет:

--…Из красной меди… у нас, господа, из красной меди вообще никто ничего не видел, а вы: «Какие обыкновенно употребляются»! В краеведческом музее разве… «… То есть делайте то, что на поварском жаргоне называется бланшированием, способствуя зелени сохранить тот ярко-зеленый цвет, который так пленяет глаз и возбуждает аппетит, вовсе не будучи результатом медного пятака»! Вот ведь как он это, сволочь: «Который пленяет глаз»!

Павел Анатольевич откинулся на спинку старого, гэдээровского еще стула, обдумывая «вовсе не будучи», и представил себе себя в огромной кухне с камином и печью, среди длинных столов и всевозможных запасов.

Над головой, например, гирлянды красного перца и чеснока, по стенам – всяческие травы душистыми вениками. На крюках, в полумраке, – копченые разным способом туши и дичь; на полках – медная посуда мерцает, половники, ковши, плошки, склянки с маслами и уксусами, специям несть числа.

Сам он, допустим, все в халате же, но уже в сорочке со стоячим воротником и при галстуке; ноги обуты в дорогие штиблеты, теплые, с загнутыми носами. Вокруг него – челядь. Опрятно одетая, обученная, постриженная, с внимательным видом.

А Павел Анатольевич, держа в перстах лорнет, поигрывает им и излагает, прохаживаясь:

-- … Вовсе не будучи результатом медного пятака, то есть ужасного яду, как хотят рассказывать об этой ярко-зеленой окраске иные знатоки, ничего о предмете сем не разумеющие!

Особенный восторг у Павла Анатольевича вызывал переписанный им и тщательно законспектированный рецепт «Энергического соуса».

Дома, редкими ночами, чтобы не возбуждать подозрений. И только когда Люся отходила ко сну, пожелав «доброй ночи» – спали раздельно – пробирался Павел Анатольевич в прихожую.

Там, в реликтовом буфете с мутными стеклами, доверху набитом пустыми трехлитровыми банками, пакетиками с какими-то порошками, ёмкостями с крупами, сушеным горохом, лавровым листом, среди заплесневелых сухарей и банок из-под кофе, заполненных черт те знает чем, хранился у Павла Анатольевича древний документ.

Без обложки, без начала и без конца. Остов потерпевшего крушение судна. Шрифт крупный, благородный, буквы упраздненные, и ход мысли несоразмерный: «…И еще весьма порядочный напиток для прислуги, лучший, конечно, вкусом и более здоровый, чем та грязно-кислая водица, которую лавочники имеют наглость называть…» -- далее утрачено.

А нашел, когда в новый деревенский дом привезли его в самый первый раз: в бане и нашел. В растопку, должно, хозяева прежние пустить хотели.

Там же и икону обнаружил – на бочке. Вместо крышки. Женщина в золотом, с младенцем, только младенец у нее не на руках, а на груди в круг вписан, ликом грозен. Икону Люся в загс к себе унесла: теперь, говорит, благословлять молодых модно, потому что это духовно.

А документ Павел Анатольевич ей даже не показал. Утаил. Зачем – и сам сказать себе не мог. Он и Люсе врал иногда непонятно, для чего; соврет по пустячному делу, и вроде как полегчало…

В пижаме, громко зевнув в коридоре для отвода глаз, Люся после «доброй ночи» как раз свою книжку уже в постелях читала (ночник горел румяно), бесшумно вытащил Павел Анатольевич дурно пахнувший документ из баула дачного, да с первых же строк как будто Родиной повеяло.

«Пять фунтов свежего, протертого сквозь сито творогу, десять сырых яиц, один фунт самого свежего несоленого масла, два фунта самой свежайшей же сметаны. Сложить все в кастрюльку, поставить на плиту, мешая постоянно деревянной лопаточкой, чтобы отнюдь не пригорело. А как только творог дойдет до кипения, то есть покажется хоть бы один пузырек, то тотчас же снять с огня, да поставить на лед, да и мешать, пока не остынет совершенно.

Тогда же положить от одного до двух фунтов сахару, толченого с одной палочкой ванили, толченого очищенного сладкого миндалю половину стакану, да полстакана же в придачу еще корянки, и размешать все хорошенько. А по прошествию несколько праздного времени, сложить в пасочницу, выложенную салфеткою, и уместить под пресс».

Пасха Царская.

Только белых пятен чересчур: фунт, к примеру, это сколько? А золотник? А гарнец – это что: предмет или обстоятельство?..

И до сих пор многого не понимал Павел Анатольевич. Выяснил окольными путями только, что фунт – это 400 граммов. Но ведь дело-то не в том, чтобы понимать, а… как бы это сказать-то…

Тут Павел Анатольевич вообразил себе радугу: смотришь, и красиво. И все тут. И не надо ничего понимать. Или, например, любовь: не понятно, из чего она берется, любовь. Это на работе надо много чего понимать. А любовь, как говорится, нечаянно нагрянет…

Почему, например, когда перечитывал он рецепт «Энергического соуса», то на душе восторг невыразимый, будто бы Люся снова в десятом классе, глазищи во все лицо, карие, с невероятными ресницами, сарафан школьный под горлышко и ноги как дубочки? Взглянет – в паху от страха сводит и так хорошо, будто наши чехам гол забили за три секунды до конца матча.

 

-- «Изрубите мелко-мелко десять шарлоток», -- Павел Анатольевич оглядел строгим взором сенцы, откашлялся, возвысил голос:

-- Вам говорю, слышишь, Степан! Настасья! Темный вы народ, неотесанный. Вот вольную дам, -- и в Петербург. Тебе, Настасья, флигель отпишу. А потом, может, вообще разведусь… «… Вымойте их и выложите в салфетку. После же…»… Вот оно, пошло дело!… «После же сего положите их в кастрюлю, вливши туда стакан уксусу и положив пучок чесноку, листок лавровый, присовокупив стакана два самого наикрепчайшего говяжьего бульону»… Да. Присовокупив!… «… Всю консистенцию распустите вместе да поставьте вариться, не отлучаясь, однако ж, ни на минуту»… Не отлучаясь, однако ж!… «А когда же вся эта смесь дойдет до степени и выражения густого сиропа…»…. Дойдет до степени выражения!… «… Положите, не медля, с орешек величиною масла сливочного с примесью на кончике острого ножа…»… А еще, может быть, корицу хорошо… «На кончике острого ножа маленького количества самого крепкого аглицкого красного перцу в ложке доброго прованского масла»… Прованс, это на юге, Тартарен оттуда, а если несколько вбок, там и д’Артаньян… И вот, вот оно, самое: «Соус сей подается к холодной живности, оставшейся к завтраку или к ужину до обеда»!

Павел Анатольевич живо представил себе холодную живность, и получилось у него глубокое пространное блюдо, плотно исполненное всевозможными копченостями, ломтями  и шматами холодного мяса. Дичина, птица всякая, то да сё, да еще вот это…

Впрочем, к дичине-то не столько «Энергический соус» подойдет, а «Велуте». Хотя «Энергический» прописан несравненно. Такой слог!

«Велуте» ж был, как бы это выразиться-то, явно после «Энергического» написан, как бы в подражание. Это чувствовалось. Новизны, понимаете ли, не было уж той. Свежести, что ли. Читать – читается, хорошо читается, но – не то. Однако Павел Анатольевич взялся и за «Велуте», а именно потому, что этим соусом в тот самый раз Люся об стол-то и шлепнула.

Невежество. Дикость. Разницу человек не чувствует между шедевром и крышкой от унитаза. Нарисуй ей на этой крышке вазу с сиренью…

А между тем, по мнению главного бывшего придворного метр-д’отеля господина Эдмона Эмбера, «в деле поваренном только два главных соуса, составляющих основу всего».

Павел Анатольевич поправил очки так, как будто это было пенсне, привстал над столом, облокотившись на него одной рукою. Он в Государственной Думе: в президиуме Петр Аркадьевич Столыпин, «левые» хамят, на дворе – смутно.

-- При помощи же оных соусов, в количестве единственно лишь двух – двух, господа! – приготовляются все остальные, прочие малые соусы. Малые, господа! И каким же образом? Извольте: посредством различнейших в них прибавок и всего лишь некоторых – я подчеркиваю, господа: некоторых! – весьма, впрочем, незначительных и осторожных изменений. Да-с. Именно незначительных и весьма осторожных. И специально для господ социалистов, я приведу эти соусы, чтобы не было повода упрекать нас в стремлении задушить гражданские права и известные свободы. Итак, в переводе на великоросский язык эти соусы суть «Велуте», то есть, бархатный, и «Эспаньоль», сиречь, испанский. Не более того, господа, но и не менее!

Павел Анатольевич обвел взглядом сенцы:

-- Прошу внимания, господа, прошу внимания… Итак. С чего ж начинать, как говориться, что делать? Что делать, господа? Хороший вопрос! Отвечу на него пространной цитатой, надеюсь, вы меня за это извините.

Павел Анатольевич еще раз обвел взглядом сенцы, откашлялся, вновь поправил воображаемое пенсне и заложил большой палец подмышку:

-- «Для белого соусу «Велуте», надобно взять четыре фунту телятины без костей, непременно от задней части, да курицу и еще полфунту тамбовского окорока без жира»... Да, тамбовского, иди свищи. А раньше с синими нумерами на боку, со слезой, полоснет тебе морда граммов эдак триста, да в бумажку – шмяк!.. Гм!.. «Все это изрезать жеребейками»… Жеребейками!… «Затем взять полфунта свежего, только что изготовленного сливочного масла, и изрубить мелко-намелко две луковицы, две моркови, да еще две корзиночки шампиньонов»… Корзиночки… «И все это сложить в кастрюлю, которую поставить на огонь. И лопаткою взбалтывать и размешивать эту смесь, дабы все это приняло на себя некоторый светло-желтый цвет»… Некоторый, господа, всего лишь некоторый!.. «Тогда же прибавить ко всему этому четверть фунта наилучшей пшеничной муки, которая, уж конечно, имеется у всякой русской хозяйки»… да уж, имеется она… «И после этих действий, поставить на несколько минут на плиту, помешивая и взбалтывая беспрестанно»… надо как-нибудь ввернуть при случае вот это вот «беспрестанно»… «И влить туда немного чистого белого телячьего бульону».

Тут Павел Анатольевич как бы сошел с кафедры вниз, и принялся расхаживать по сенцам, избегая задеть сидевших депутатов, многие из которых посматривали на него неодобрительно:

-- «Как только закипит», -- вы слышите, господа? как только закипит! – «как только закипит, но отнюдь не ранее, снять с огня»! Снять, господа, не ранее, но немедленно. «И поставить кастрюлю на самый край плиты. И только тут соус ваш должен тихонечко кипеть. Наблюдать, чтобы соус ваш не был бы чересчур густ»… Вот в чем зерно истинности, господа: наблюдать, чтобы не был бы чересчур густ, только-то и всего! Где ж вы заметили тут стремление упразднить?.. «Ибо тогда он не будет излишне жирен». Ну, и затем уж, господа, только потом следуют технические решения: «Положить крошечку свежей петрушки с одним лавровым листком». И, наконец, финал, господа, внимание! «Когда же телятина окажется вполне и достаточно сварена, пропустить этот соус через сито»… И правильно, господа, потому что зерна от, так сказать, плевел… «И сложить в особую посудину для употребления по мере надобности». По мере надобности, господа! Не вдруг, не абы как, не шапками закидать, а вот именно по мере надобности!

Павел Анатольевич окинул горящим взором сенцы. Справа овации, крики: «Да здравствует учредительное собрание!»; слева – возгласы: «Долой!»; Петр Аркадьевич привстал, аплодирует…

Павел Анатольевич зашагал возбужденно по сенцам, то есть по пространству перед кафедрой, опустив вниз голову, и как бы примериваясь продолжить речь. Остановился. Хотел, было, сунуть руку в карман тщательно отглаженных брюк, с тем, чтобы обнажилась золотая цепочка на серебристом жилете, но вспомнил, что без брюк. Заложил тогда руку за спину. А в другую – документ, и потряс им в воздухе, озирая при этом вдруг притихшие ряды. Оглянулся на портрет государя, -- репродукция какого-то Мурильо из журнала «Огонёк»: баба в платке и с корзиной, а в корзине плоды -- и, указывая на него, дрогнул голосом:

-- Квасные патриоты, говорите вы нам? Да что вы знаете про квас петербургский, по методе метр-д’отеля господина Радецкого? Годы упорнейшего труда, столетия опыта, истоки истоков. Впрочем, вам это не знакомо. Вам нужны великие потрясения. Но квас этот, господа депутаты, был некогда приготовляем здесь, господа, в Санкт-Петербурге, в Английском клубе, и доставляем к Высочайшему Двору. Это по всей справедливости великолепный, усовершенствованный русский квас. Квас квасов. Альфа, так сказать, и омега. Покойный император Николай Павлович, как всем известно, постоянно имел этот квас за собственным столом! И вот, господа: «Мне отмщение, и аз воздам!»…

Тут Павел Анатольевич сделал паузу, сделал несколько шагов туда-сюда, как бы собираясь с мыслями. В зале – гробовая тишина.

-- Обратимся, так сказать, к первоисточнику, господа. При этом обращаю внимание ваше, что наши пращуры, господа, всегда имели в виду не только вкус и крепость, но и в первую голову – пропорции. Пропорции, господа! Ибо всего должно быть в меру. Поэтому не надо мне тут про китайский опыт. Итак, пропорция на дюжину бутылок… «Взять две трети фунта ржаного солоду, два фунта муки обдирной ржаной»… обдирной, это как?… н-да… «полтора фунту солода ячного»… ячменного, что ли?.. «да полстакану сахарного песка»… ну, тут понятно… А! «Стакан муки гречневой»! так… «Полстакана изюма, полстакана муки-крупчатки»… крупчатки?.. «рюмку дрожжей»..хм, рюмку… «Двенадцать бутылок с пробками и немного мяты». «Сложить солод в квасную кадку, размешать веслом»… Веслом в кадушке, ёшкин же ты кот!.. «… и, вливши теплой воды, снова размешать и заварить кипящей водой»… В кадушке, что ли?.. «… и заварить кипящей водой так, чтобы тесто было умеренной густоты»… Густоты, но умеренной… «Покрыть сие холстом и оставить так более часу». Холст – это в художественном фонде… «… более часу. Потом размешать веслом»! «…веслом, чтобы не было комков. Ежели же густо, то развести немного водою и выложить в небольшие чугунные горшки, налить не очень полно сверх теста холодной воды и поставить в горячую печку на десять часов, а потом вынуть чугуны»…

Павел Анатольевич подумал, что теперь-то, пожалуй, никаких чугунных горшков уж и в природе-то не существует. И печку где взять? И эти, как их…ухваты?..

-- Между тем, приготовить!.. что приготовить-то?… «Заквас из полстакана муки наилучшей пшеничной и одной столовой ложки гречневой, добавить несколько дрожжей, развести суслом, поставить в теплое место на шесть часов». Долгое дело, господа. Долгое и требующее тщания. А вы, господа, желаете сразу в будущее!.. «Взять особо». Особо взять! «В обширную кастрюлю полбутылки сусла». Да. Иногда, господа, приходится-таки брать и особо. А как вы думали, если ракеты в Польше? «Поставить на огонь, когда вскипит, опустить изюм и, прокипятивши, снять тотчас с огня, всыпать сахару, положить мяту»… На глаз, видимо... «Положить мяты и покрыть крышкою; когда ж сахар распустится, процедить разведенный в кадке квас, размешать и, когда вполне простынет до теплоты парного молока»…

 

Дойдя до этого места, Павел Анатольевич почувствовал, как к горлу подкатил плотный колючий шарик, защипало в носу. Сено, самый настоящий целый стог, увидел он вблизи совсем недавно, а каково оно на ощупь? Печки не видел никогда: была в доме, но совсем не такая, как в детских книжках – с трубой и черной пастью, на которой Емеля, а просто тумба до потолка; ручку повернул – вот тебе и газ. И про парное молоко только слышал, хотя коровы какие-то по деревне бродили, но Люся даже пастеризованное молоко из обихода истребила: «В нашем возрасте это яд!»…

Показалось, будто жизнь украли, а вместо настоящей подсунули поддельную.

-- Да, господа, я плачу! И нисколько не стыжусь этого, господа, потому что… минуточку!..

Павел Анатольевич выбежал на крыльцо и шумно высморкался. Вернувшись, продолжил, непокорно вскинув голову:

-- Нет, не яд, господа! Не яд, судя по всему. И даже, если суждено мне погибнуть… хотя, нет, это уж как бы, того… Гм!.. ну, что там у нас… «До теплоты парного молока». Ну, допустим. «Размешать поднявшийся заквас из тесту, разбить венчиком». Вот что такое венчик?.. «И развести. Процедить также в кадку, наблюдая внимательно, чтобы на сите не осталось теста». Мы и должны наблюдать, господа… Сито – это я знаю… «Тогда же покрыть и оставить в некоем теплом месте». В некоем! «До тех пор, пока квас не почнёт закисать. А когда же квас в кадке покроется белою пеною, цедить его сквозь сито в посудину, а уж из посудины разливать в бутылки, но не очень полно, и закупоривать пробками». Ну, и правильно, не дай Бог, взорвутся… Неполно! «Когда все исключительно бутылки будут вполне налиты, оставить их в теплом месте до осьми часов, дать квасу закиснуть как должно»… А! Вот ведь они-то там знали, как оно должно-то. Мол, чего тут и объяснять. «Как должно» -- и все тут. «Но не заквасить, однако ж, излишне, избегая того случая, что разорвет бутылки»… Вот, вот о чем надо думать, господа! А вы мне игрушку придумали: общественное мнение. «И, понаблюдавши, потом вынести их на ледник, а употреблять уж на другой день».

Павел Анатольевич увидел перед собой огромный ледник, каким его показывали в передаче про Анды в Южной Америке. По нему брели грустные навьюченные ламы и индейцы в пончо и длинноухих вязаных шапочках. А следом за ними, утопая в снегу, пробирались обмороженные испанцы в кирасах и шлемах, чтобы найти Эльдорадо…

Где-нибудь, после снегов, холода и лишений, после смерти, обязательно должно находиться Эльдорадо. А если и не доберется до него никто, и все погибнут, все равно останется большая как небо и красивая как мама легенда. Потому что зачем человеку быть, если отобрать у него Эльдорадо?

-- Да, -- вскинул голову Павел Анатольевич, -- это бесчеловечно, господа. Вы вот говорите, что этого нет в природе вообще. То есть, и быть не может. А дело в том, что просто… Просто мы пока не знаем, что не может. Не знаем, господа. Если вы, к примеру, не знаете, что на свете есть я, это же не означает, господа, что меня нет? А я – вот он, я есть. Так же точно и с Богом. Или, к примеру, вот обжаренное мороженое. С точки зрения фактической, такого не бывает: мороженое – и жареное! Но ведь и вас всех, господа, тоже для кого-нибудь не существует, а скоро уже и не будет на самом деле. Но, господа, вы только послушайте. Умоляю. Почему для вас всегда мнение такого человека, как я, например, есть всегда заведомая чушь и глупость? Почему все, за что бы я ни взялся, вы осмеиваете, и даже говорить со мной не можете иначе, как с глупым маленьким мальчиком? Потому что я не вырос и не стал таким, как вы? Потому что у Арзамасцевых и Сухоруковых есть машины, и недвижимость, и гаражи, а на меня ничего не записано? Отчего я смешон вам? Мне много лет… За что вы не уважаете меня? За то, что я читаю книжки, которые не положено читать в моем возрасте? не умею носить костюмы? и поэтому меня не берут туда, где вы бываете, вот, к примеру, давеча на концерт Ларисы Долиной? И вообще, от меня как от козла молока? Ну, ладно. Ну, пусть. Пусть! Да, я то самое и есть. Ничтожный человек, муж жены, ни на что никогда не способный, только пылесосить и мыть посуду. Знаете, как в садике меня дразнили? Жиртрест. А в школе – Горшок. Думаете, я совсем не понимаю, что Люся красивая и молодая еще женщина, и… пусть! Но я не мешаю ей жить, я вам не мешаю, господа. Почему же я должен прятаться?.. у меня нет таланта, господа, это тоже правда… Но у меня есть увлечение, господа. Кому оно может повредить? Кому? Ей? Вам? И разве есть хоть что-нибудь предосудительное, глупое или противоправное в том, что когда-то на свете на самом деле было жареное мороженое? Вы его пробовали? Нет? Так чем же оно вам претит? И, господа, почему вы его так ненавидите? Ведь вы же хозяева жизни, почему же вы его боитесь и не желаете о нем ничего слышать, а только истребить? Я знаю, почему: потому что оно жареное, а жареного мороженого не может быть никогда…

Павел Анатольевич окинул притихшие ряды невидящим взглядом: по щекам струились слезы, предметы были мутны, подбородок не слушался:

-- Но истина дороже, господа! Нас когда-нибудь встретят радостно у входа, и тогда мы посмотрим, господа. Молчите, господа? Даже в молчании вашем я слышу презрение невежд. Вот такие как вы поднесли Сократу чашу с цикутой. Нет, милостивые государи! не в силе Бог, но в правде. Пушкин наше всё. Поэтому я договорю, господа, я выдержу, я вынесу презрение молчаливого большинства. Вот вам: «Приготовить мороженое сливочное, выложить на блюдо и поставить блюдо на лёд с солью»… С солью… «Покрыть мороженое мерингою»… Мерингою?.. так… «мерингою в не более как два пальца толщиною»… А! мерингою, значит, а она, в свою-то очередь: «мерингою… приготовленной из шести взбитых желтков наисвежайших яиц, четверти фунта сахару и немного ванили». Смешать, что ли, а потом растирать?.. «Сгладить ножом, провести кругом горячим, даже и раскаленным утюгом. Разумеется, весьма осторожно и отнюдь не дотрагиваясь до собственно меринги»… «Когда ж эта последняя обжарится сверху, что будет вам заметно, подавать к столу». Только-то и всего, господа. В чем же вы усмотрели угрозы вашим устоям, общественному мнению, социальным институциям и идеологии, господа? В слове «меринга» или в том, что надо гладить раскаленным утюгом? Или все дело в том, что это именно я, я, невнятный и злокачественный, поднял мерингу из небытия?..

Павел Анатольевич отер глаза, еще выше вскинул голову, показалось даже, что встряхнулись непокорные власы, тронул кадык, где должен был бы быть узел галстука:

-- И наконец, господа, я заканчиваю, хотя есть, в общем, были в мире том, который до основанья, пирожки Розенгарда с фаршем, кулебяка купеческая из говядины с фазаном и с грибами, расстегаи во фритюре с мозгами, блины по-голландски с печенкою, суп-пюре из шампиньонов и ершей, булки Радецкого, пирожные с кофейным бешамелем и пуаврадный соус! Масло наисвежайшее! Руины, господа, руины и мерзость запустения. Но и в руинах, господа, подобно развалинам греческих храмов и статуй, есть своя, особенная прелесть, господа. Есть чувство сладкого сожаления, горькой, но вместе доброй улыбки, как при встрече с бывшей любовью… Верите ли, господа, Люся теперь совсем не похожа на ту, которой она была тридцать лет тому назад… Я заканчиваю, господа. Итак, «Строфокамилово яйцо»!

Павел Анатольевич поднял вверх обе руки, пережидая возмущенный шум и даже свист слева:

-- Это не я, господа, не я желаю убедить вас в философии и пользе строфокамилова яйца, в сравнении его с народной шулёмкою! Об этой методе еще в 1844 году читал лекцию доктор Пуф, курс которого так и назывался: «О кухне»… И яйцо и шулёмка, и то, и другое имеют право на существование, более того, на сосуществование. Пусть же только одно не уничтожает другого, а то, другое, не презирает первого и наоборот. Всем, как говорится, найдется место под солнцем. Это же так просто. Ей-Богу, господа… «Возьмите два пузыря от животных»… Каких животных?.. ну, скажем, баранов, что ли… «Один большой, другой поменьше»… значит, бараний и, например, телячий… а можно, видимо, и от козы. Так… «…чтобы они были совершенно чисты и не имели бы смрадного запаху»… Гм, смрадного… «Разбейте дюжину свежих утиных яиц, выпустивши желток от белка отдельно; желть же положите в маленький пузырь, да завяжите его и деньте в кипяток. Когда же желток окрепнет, то и снимите с него этот пузырь»! Представляю, однако… «Потом вылейте белок в большой пузырь и опустите туда прежде сваренный желток. Больший из пузырей завяжите и в таком-то виде варите его в воде, прежде настоянной на серебряных ложках». А если «Аква-минерале»?.. «Пока он не сварится вкрутую. Во время этой последней варки полезно будет оборачивать пузырь то завязкою вверх, а то завязкой вниз, чтоб желток пришелся как раз в самой середине»… Золотое сечение, Витрувианский человек… был такой геометр: Витрувий… «Когда окончательно сварится, снимите большой пузырь, и вы получите огромное яйцо, подобное яйцу птицы Рух, которое положить на плоское блюдо да разрезать на четыре части, а кругом еще обложить всяческой зеленью». Шедевр, господа… И вот это место, в самом конце: «Такое блюдо весьма пышно и ярко выглядит на столе, в особенности ежели нечаянно сказать гостям, что куры ваши несутся яйцами подобного размеру»!

Депутаты зашелестели, зашуршали чем-то, прыснул смешок.

Да что уж депутаты…

Даже дети, подумал Павел Анатольевич, даже собственные дети, по взгляду заметно, давно с ним, как с постаревшим карапузом. Перекатывается лысина в шортах по участку, по комнатам, существует. Вроде морской свинки. Скажешь что-нибудь, а Ирка на тебя уставится: глянь-ка, оно еще и разговаривает! Ирка замужем уже второй год, ни единого дня в жизни не проработала, ну, палец о палец: кое-как из музыкального училища выпустили, бездарь (коньяку с кофе перетаскал туда Павел Анатольевич немерено) – и замуж. А муж аудитор. При каких-то важных делах. Павел Анатольевич его теперь называет Игорем Сергеевичем. А как же еще: коттедж о два этажа, квартира в центре, «форд-фокус», часы «Пьер Карден»…

С Люсей здоровается – руку ей целует. А ему издалека: «Здрасьте, Паланатольич!».

Ирка лет с пятнадцати папой не называет. Так как-то обходится. Вводными словами. А в «горке», за хрустальным штофом с коньяком, в старинной позолоченной чашке, прошлое: первый молочный зубочек и прядь рыженьких волос…

 

Павел Анатольевич вдруг почувствовал, будто бы тело стало мягким и непослушным. Присел. Потрогал лоб: потный. В сенцах потемнело, буквы пошли в одну линию; глянул за шторку – на клумбе с флоксами золота нет: это сколько ж времени-то?

Босиком, бахилы с ног слетели, на крыльцо: над концом вытянутого под откос участка, в оконцах между шапкою дикого леса, высачивался апельсиновый сок. Тени от сосен – омуты, а в омутах – кикиморы и красна девица в платке и фланелевых штанах…

«Джингл беллз, джингл беллз»! Павел Анатольевич метнулся в комнаты. Мобильный валялся на подушке.

Споткнулся, чуть было не влетел в торшер:

-- А? Люсенька, ты?

-- Спал?

-- Нет! Я тут, видишь ли…

-- Зелени нарвал, лук-картошку почистил?

-- Да, -- храбро соврал Павел Анатольевич.

-- Буду часа через два-три, может, позже. Меня не жди, ешь сам.

-- А что случилось?

-- К Парамоновым вот заехали, а это сам знаешь…

-- Да, да, конечно…

-- Что «конечно»?

-- Да, собственно, и ничего. А грибы?

-- Что «грибы»? Я у кого, тебе объяснять? В общем, ешь сам. И за молоком к бабе Тане сходи. Деньги у меня в сумке, в кармашке там. Ну, все.

О происхождении и роли Парамоновых Павел Анатольевич был много наслышан. Но ни разу в жизни не видел.

Парамоновы представлялись ему чем-то вроде огромного живого мозга, который придумывает миры и судьбы. Сидит себе в дремучей чаще, за высоким тыном, во храмине каменной, в стеклянной ванне плавает – и мыслит. Как чайный гриб на подоконнике. И ничего в этом мире произойти не может, как не от Парамоновых. А кто ими не создан, того как бы и не существует вовсе. Передумает чайный гриб – и реки потекут вспять, и небо свернется как лист папируса, и семь худых коров пожрут семь тучных.

 

Поначалу Павел Анатольевич обрадовался. Не ходить строго проложенными курсами, не пересекать курсы встречные, не спрашивать: «Люсенька, а можно мне бутербродик?»..

С другой стороны, там, у Парамоновых, лампы, поди, фонари китайские по-над бассейном. Пальмы в таких кадушках, в которых квас квасят. Один стол в закусках, другой – в заморских коньяках да винах, в оранжерее, допустим, где орхидеи и попугаи говорящие. Музыка живая: мужик во фраке с контрабасом, а другой на саксофоне, а третий за роялем. Люди с бокалами. Стоят кучками, прохаживаются, мило беседуют…

Ну и что, что во фланелевых штанах? Может, там все такие. Может, и не в вечерних платьях. А так, фольклор, запросто. Пикничок с попугаями. Вон тот, допустим: в бушлате и кепка с пластмассовым козырьком. Шашлык руками ест, а на самом деле – деятель, не приведи Господь!

На то они и Парамоновы, чтобы на всякие мелочи не обращать внимания. Надо будет, в Венеции хоть завтра устрицами отужинают. Да хоть сейчас. И руками. Это насекомые, вроде муравьев, пускай изо всех сил друг перед другом ножами да вилками, а им и руками можно. От них не убудет…

А то еще, Павел Анатольевич сам видел, когда гости к ним массово, после чаю и ликеров, кулек с семечками – и давай лузгать, кожура на губах, и разговоры про болезни и кто чего решил насчет отпуска: Испания или Египет, например?..

 

…Стемнело.

Павел Анатольевич встал с дивана, не зажигая света, ощупью нашел фонарь. Луч выцепил дыры в полу, угол плиты, в шкафу с посудой всплеснуло серебром, ведро глянуло черной пастью, большая белая бабочка трепыхнулась навстречу.

Прокрался, соизмеряя шаги, в кладовку. Грабли. Мотыга. Лыжные палки, садовые ножницы, рубанок, какое-то деревянное колесо, штормовка: капюшон -- будто голова отрубленная, ларь с картошкой, бутыли с брагой…

Осторожно спустился с крыльца. Береза была корява, похожа на бабу-Ягу в платке; за ней – пустота, а в пустоте сверчок.

Резко пахнуло бензином. Павел Анатольевич присел на корточки; громыхнул громом спичечный коробок. За забором кто-то кого-то послал. Леший лес взъерошил…

Муравейник бабахнул шаровой молнией, кометой, рыжий глаз с мясом вырванный...

Павел Анатольевич полез за очками. Дужка зацепилась за «молнию». Дернул – сломалась. Мокрыми пальцами насадил стекла на нос, и сделался похож на земского врача.

Вот он, Судный-то день…была вселенная, а вот и лопнула! Рим объят. Лупанары и ристалища завалены обугленными трупами. Истуканы безносые на порогах храмов. Всадник медный коня вздыбил. Круглое стало плоским, и великое – ничтожным, и реки огненные. И не Павел Анатольевич, но Бог, который тихо мыслит, любуясь собственным отражением в огне…

Муравьи поджимали под себя лапки. Скручивались в обручи. Отблески на глянцевых латах.

Вот сидели себе за праздничными столами, под китайскими фонарями и орхидеями, в смокингах и страусовых перьях, хулили Его, насмехались над Ним, ели сотовый мед и молоком запивали, в тимпаны били, думали, что так оно всегда и будет, чтобы праздновать да хулить. Мне отмщение и аз воздам. Вот все труды ваши. И плоды трудов ваших, и потомство ваше, и потомство вашего потомства, и тук ваш, и клады, и имущество, и суета сует.

Горело долго…

Когда на руинах, на пепелище запрыгали последние искры, Павел Анатольевич поднял вверх лицо: раздвинув чернильное море, на небо выскользнула луна. Изжелта-желтая, как половина строфокамилова яйца, из которого, должно быть, и был приготовлен весь этот мир.

И еще Павел Анатольевич подумал, что когда придется умирать ему самому, то, наверное, его поместят в глубокую кадушку, положат в рот серебряный обол, дадут в руки весло, и он поплывет по этому морю. С весел будут свисать капли густого пахучего сусла, а на строфокамиловом яйце ему скажут: живи!

И тогда он сядет с самого краю, и будет болтать ногами, в сандалии обутыми. И, сложив ладони в подзорную трубу, увидит, как там, внизу, на грядке топорщится задом, обтянутым фланелевыми штанами, крохотная Люся.

А на крыльце, возложив толстый нос на мохнатые лапы, развалится, наконец, гладкая, с большими ушами, упитанная ну-ну-коль в модном ошейнике…

Федор Самарин, октябрь 2007.

{jcomments on}

Обновлено 20.02.2011 10:41